Избранная проза и переписка
Шрифт:
Из этого вышло нехорошее. Утром, честь честью, въехал в ворота лагеря экипаж, нас еще раз предупредили, как себя нужно вести перед чехом, мы почистили ботинки, понадевали воротнички, выучили уроки. В гимназии воцарилась торжественная подтянутость. Все правила соблюдались. Ревизор поначалу остался доволен.
Но в первый же вечер ему захотелось пройтись за лагерь с директором, под каштаны у футбольного поля. И тут они встретили двух, учеников, которые тоже вышли прогуляться. А это было очень строго запрещено; для выхода за лагерь вообще полагалось иметь отпускные билеты, а вечером и отпускных билетов не полагалось.
Но была весна, ученики пролезали в дыры проволоки, окружающей лагерь, как ужи, и смотрели на звезды через переплет ветвей в аллеях, говорили о будущем, о любви, о России и о мелких делишках.
— Стой, — крикнул директор, увидев казенные гимнастерки.
Загжевский был с товарищем Матрониным (не путать с Морковиным), Загжевский побежал в сторону, а Матронин остался на месте.
Загжевский был опознан, а Матронин за мужество — прощен. Ревизор потребовал, чтобы Загжевского посадили в карцер.
Сегодня! Сейчас! Сию минуту! Причем на три дня! Не меньше!
Моего хрупкого, нервного, красивого героя бросили в полуподвальное помещение с решетчатым окном. Отсидев на уроке, Загжевский шел, невесело смеясь и неостроумно отшучиваясь, в свою яму и садился на скамью. Воспитатель, запирая его, напоминал ему: не разговаривать с проходящими мимо окна, не делать вид в окно, что ему весело. Не дай Бог увидит ревизор. Думать о своем дурном поступке и впредь больше не огорчать своих родителей.
Три дня сидел в карцере Загжевский, три дня в лагере оставался ревизор.
Напротив карцера, в том же полуподвале, через коридорчик, помещалась гимназическая лавочка, где продавались сласти, можно было выпить какао, узнать новости и иногда повеселиться.
Например, известен случай, когда Стоянов в этой лавочке на пари ел двадцать пять пирожных. Гимназический поэт Стоянов пришел держать свое пари на большой переменке после второго урока, за и ним шли барышни, хохочущие от восторга, зрители и держащий с ним пари мрачный одноклассник, мечтавший заработать 25 крон.
Стоянов утром не пил кофе и не ел булку, он пришел натощак. Пирожные были выбраны крупные и тяжелые: зеленые, розовые с орехами, мутно-белые кремом. Стоянов съел лихо пять пирожных и закурил папиросу.
Хозяйка лавочки смотрела настороженно за грубым уничтожением товара. Она отчасти боялась, как бы какой-нибудь преподаватель не забрел случайно на эту оргию и не закрыл бы ее лавочку вообще.
Стоянов съел еще пять пирожных и вышел подышать воздухом. Он был бледен, на высоком его лбу выступил пот.
Одна влюбленная сказала ему:
— Вы себя должны беречь для нас. Бросьте пирожные.
— Я их съем до единого, — прохрипел Стоянов, — чтобы доказать. И съем еще одно пирожное.
Он сидел на скамье, толпа стояла вокруг него и молчала.
Наваливаясь на Стоянова грудью и дыша ему в лицо, стояли два восьмилетних ребенка из приготовительного класса в длинных пальто, мучаясь завистью.
Завыла труба на третий урок. Стоянов встал, крикнул с презрением:
— Ваша взяла!
Бросил на стол деньги, толкнул барышень, ушел. На урок он опоздал, а пирожные были отданы детям из приготовительного класса. Вечером дети сделали ему овацию около столовой, крича «браво, Стоянов, спасибо, Стоянов», а он уже улыбался милостиво, как царь, велевший раздать на площади народу хлеб и бражку.
Конечно, такие истории случались не каждый день, во все-таки Загжевский должен был тосковать от парадоксального местоположения карцера. Он слышал, как ученицы прибегали выпить молока, голос торговки, говорившей каждому из клиенток
— Бедная мадам Загжевская. Вот тут за дверями сидит ее старший сын. Догулялся со своей пудрой на носу. Не подходите к дверям. Запрещено начальством. Все-таки справедливо, что его раз посадили. Ревизор, господин Лакомый, абсолютно справедлив.
А для меня первый приезд ревизора был овеян ужасом, жалостью к Загжевскому, бессильным возмущением. Но я этого не показывала. Я ходила с подругами мимо карцера и пела гимназическую песню:
Перед тем как в карцер сесть, Можно сладкого поесть. А лишь выйдем из тюрьмы, Вновь сосем конфеты мы.Или:
Сижу за решеткой в темнице сырой Вскормленный на воле Индюк молодой.Однажды после чая я бросила за решетку булку, в которой была пилка для ногтей и лестничка из шелковых ниток. Загжевский смеялся, но по выходе из карцера перестал со мною здороваться, а я, четырнадцатилетняя, горько обиделась и впервые написала про него стихи, не лирические, а издевательские, на гимназическом жаргоне — куплеты, и устроила так, что он их услышал в исполнении моих подруг.
Длинная песня рассказывала про ревизора, директора, о прогулке Загжевского с Матрониным, передавала даже их мнимый разговор. Загжевский будто бы говорит Матронину, что ему надоели поклонницы, бегающие за ним повсюду, но в то же время он Матронина и жалеет, что за ним поклонницы не бегают… Загжевский перечисляет по фамилиям своих поклонниц (Короткова, Эвенбах) и, конечно, не забывает меня, которая
Третий год Обо мне в стихах поет.Ревизор идет, конечно, «устремив во тьму свой взор», а затем совсем обидное, что Загжевский убегает, как теленок.
Чтоб Матронин, хоть пока, Подставлял свои бока.И размышляя о судьбе поклонниц, если бы они оказались в аналогичном с Матрониным положении:
Короткова, Эвенбах — Все б остались на бобах.Реакция Загжевского на эту песню и была тем окончательным мрачным впечатлением, которое оставило у меня посещение нашего лагеря самым могущественным иностранцем, никогда не писавшим о нас статьи, а только доклады, — чехом-ревизором.