Калуга первая (Книга-спектр)
Шрифт:
Зеленое.
По всему дому носились запахи горячей пищи. Я решил устроить себе праздник живота. В одиночестве я изошел на нет от терзаний и ожиданий. И будь у меня силы, я создал бы "Ожидание". Все ждут: конца, начал, любви, получки, успехов, выздоровления, чуда, все ждут и ждут, надеются и тем живут среди тоски и удовольствий, когда явится, придет, наступит, грянет, скажет и все переменится, станет лучше, чище, и поймешь во благо силу, ум, энергию и заслужишь благодарность. Спасибо тоже ждут. Ждут, когда созреет, настоится, взыграет, когда кто-то там провозгласит, что можно быть человеком среди людей. И я ждал.
Ждал, когда готовил себе праздник живота, и крыса, почуяв вожделенные запахи, вставала на задние лапки и скребла когтями по стенке бака. Она уже не боялась меня, она бы ела у меня из рук, преодолей я брезгливость. Откуда у меня такое отвращение к ней? От сказок, которые я, затаив дыхание, розовощеким херувимчиком слушал в детстве; от врожденной боязни темноты и копошащихся в ней кошмаров; из-за воображения, рисующего мягкое пушистенькое тельце с розовыми лапками, черными бусинами глаз и усатой мордочкой с белыми выпяченными зубками; от испугов перед всем неожиданным и вкрадчивым?
И это, и другое. Она - мания обо мне самом: её желудок, её вожделения и грызня за первое место - это я при иных объемах, формах и декорациях. Это мой закон и мой жребий - её неистребимый инстинкт стремления к темному от света, на котором ты как у кого-то на ладони, её вечное бегство в привычный, спасительный родной мрак, где можно, будучи сильным или слабым, верховодить или отбирать, или доедать и пищать в наркотической сладости писка.
Я не кормил её пять дней и не ел сам. Мне был противен процесс принятия пищи. Я спокойно - она быстро. У меня ячейка - у неё ячейка. Я говорю - она пищит, стрекочет. Я тружусь - она прогрызает входы и выходы. Да, творчество, но не для того же, чтобы на него смотреть и делаться добрее и, как утверждают, лучше. Не то, не то... Да не то же!
Зачем это горячее жжение во мне? К чему эта неудовлетворенность? Я хочу знать, зачем это проклятое вдохновение?! Ни единого мазка или малейшего звука, ни строчки, пока не поймут - зачем. Ибо в этом знание мое право произрасти из нее.
Я не ел сам и находил в себе удовлетворение, что в отличие от неё волен отказать себе. И это меня поддерживало. Она смотрела на меня бешеными глазками, готовая сожрать собственный хвост, и я знал, что она любит и боготворит меня - деспота, готова слизывать крошки с моей ладони, но я не верил ей, я видел, как она, облагодетельствованная и свободная, вновь начнет швырять всюду, куда её заведут лапы, куда только прогрызутся зубы. И тогда она, забывшая, кто ей даровал свободу, выплюнет на свет тысячи таких же, как сама, черных, серых мяконьких телец, вскормит их, подохнет, и, испустив зловоние, будет объедена ими, и они, чихавшие на мое великодушие, не ведая на своем пути страха, бросятся на меня, не познавшего "зачем", не боровшегося с ними человека. Я знал, что глупо, когда столько возможностей, испытывать наслаждение, но продолжал мучить себя дикой картиной, воображаемой агонии своего растерзанного тела.
Черт побери! Я готовил себе праздник живота, я очень аккуратно соблюдал пропорции, я натащил самых изобильных вещей, я навел чистоту и порядок, я хотел есть. Она жаждала жрать. В этом едином желании мы были союзниками и врагами.
Текли слюни, и меня мутило от голода. Я наслаждался своими муками. Я не признавал себя психопатом. Я никого не винил. Я хотел себя.
У неё тоже текли слюни, и это я смотрел на человека, режущего хлеб и мясо. Я умолял накормить себя! И когда я дошел до последней черты исступления и понял, что хочу, как и она, наброситься, чавкать и глотать, стучать зубами и смотреть только на спасительную горку еды, я вылил, я высыпал, я опрокинул весь свой праздник живота в её железный бак, где действительно забурлил настоящий праздник.
Я стоял и устало смотрел. Я понимал, что ещё два-три дня и я потеряю сознание, ещё два три-три дня и наступит конец, потому что я один, совершенно один со своей историей о крысе.
Я давно высчитал, что бессмысленно ждать кого бы то ни было, но я ждал его, чтобы он, увидев, что я достоин ответа, разрешил мои мучительные вопросы.
Я знал, что бессмысленно ждать самого себя, другого, но убеждал себя, что ещё день-два и я дождусь и пойму, почему я должен есть (нет, не так, как она!), стремиться куда-то (не туда, куда она), жить почему-то.
Я ждал всех, а она задыхалась от проглоченной пищи моего праздника живота.
* * *
Сердобуев, Нематод и Строев прибыли в санаторий в золотой сезон. Море сверкало праздничной синевой. Настроение у отдыхающих игривое, женщины с ума сводят, в воде хочется пребывать сутки напролет.
– Тут-то ваша душа отдохнет!
– пыхтел Сердобуев, - Здесь-то вы, Леонид Павлович, подрумянитесь.
И Строеву действительно стало здесь полегче. Он даже втихую в блокнотик мысли стал выписывать. Нематод заводил знакомства и часами пропадал неизвестно где.
– Человек не на своем месте, - говорил про него Сердобуев, - ему бы представителем какой фирмы, а он ерунду всякую редактирует. Вы знаете, иногда он мне кажется чертом.
И Леонид Павлович согласился. Нематод - темная лошадка. Не то, что Сердобуев - вся грудь волосатая, открытая любым ударам и насмешкам. И поэмы его теперь никто не решается печатать. Ибо кто теперь будет читать наивную патетику:
"Спасибо, родина, за звезды и луну.
И если буду гол и безоружен,
Я на себя приму за то вину,
И воспою тебя, мою страну,
Которой, как и все, я очень нужен."
Строев смеялся до колик, когда Нематод пародировал эти строки:
"Спасибо, родина, за тещу и жену,
За тестя, зятя, осень и весну,
За зубы, ласки, мысли в голове
И за стихи, что я пишу тебе."
"Да, что и говорить, - думал Строев, - и Сердобуев занят не своим делом. А ведь добрейший, безобиднейший человек. Вон куда заводит самотечное образование. А эти эпохи - ...на, ва, ва, ва, ко. Хорошо, что теперь все пошло как надо."
– У тебя, кажется, медицинское образование?
– спросил Леонид Павлович тяжело дышащего Сердобуева.
Они сидели в плетенных креслах на бетонной площадке у самой воды. У Сердобуева на носу газетный листок.
– Оно, Леонид Павлович. Фармацевтика.
– А как ты в поэзию попал?
– А я с детства лирик, - душевно ответил Сердобуев, - и плодовит был, сейчас не то, я аптекой заведовал, ну и писал в кабинете, отпечатывал и рассылал, основное, конечно, не проходило, кое-где кусочками просачивалось, накопилось на сборник, а там уж и засосало.
"Вот кому не грозит кривить душой" - подумалось.
– А сейчас пишется?
– Иногда много, иногда так себе, - почесал Сердобуев грудь, - в последнее время особенно тянет про туман и про старые дома, - он тяжело вздохнул, - все, знаете, картины из детства.
Строев сказал "понятно" и закрыл глаза. И тотчас промелькнуло все тоже видение, которое (он этого не знал) давно уже преследовало и Бенедиктыча: тонкий лучистый образ маленького мальчика в языках пламени, захлебывающегося в воде юноши, потрясенного прикосновением смерти, тайнописца, вглядывающегося в основы жизни, вознесенного и изгоя, героя со связанными руками, созидающего и, наконец, - вновь беззаботного лучистого мальчика, прыгающего по огромному огнедышащему грибу.