Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
Все это мелькнуло в моей голове чрезвычайно ярко, вплоть до следующего слова:
– Рак крови. В тридцать лет.
Я хотел сказать, что Маша, просияв, иссякла вся. И что наша жизнь не измеряется вращениями Земли вокруг Солнца, а чем-то другим. И Эйнштейн здесь не помощник, но почему-то еще… еще задал вопрос: «А много наших… Короче, уже их нет?»
Никто мне на это ничего не ответил.
И в эту самую пору прямо к нашей беседке с узким и длинным праздничным столом подкатила черная иномарка. Тихо клацнула дверь, и из нее вышла дама в легком шифоновом платье. Ее шея была обернута газовым шарфиком. Состояла она из деталей, которые Господь Бог и Природа выточили «на вырост». Большие, темные глаза, круглые, великоватые щеки. И даже голова и та была чрезмерно большой. К тому же высокая прическа, черные волосы заставляли думать о шаржированных женщинах девятнадцатого века.
А с другой стороны иномарки легко выскочил седой мужчина в расстегнутой рубашке. Это был саксофонист Саша Волков. Он был так же поджар, как и сорок лет назад. Его скулы, подбородок, плечи были так же остры, как сорок лет назад, и, наверное, по-прежнему волновали чью-то кровь.
Как в воду глядел. Наши дамы сразу оживились, разглядывая Сашину жену. Роза, конечно же ее звали Роза. Они на нее глядели с изумлением. А на Сашу исподтишка, бегло. Видно, действовал прежний школьный рефлекс.
Роза Волкова, не объясню почему, чрезвычайно понравилась моим одноклассницам. Они ее наперебой стали усаживать. И говорить, о том, что сейчас приступят.
Саша Волков обнялся с Глебом. Мне он, хоть и узнал, только протянул свою сильную, гладкую руку.
Они с Глебом были ровня. Оба успешные. Саша связал свою судьбу с Газпромом. Кто не знает, что теперь означает Газпром?! Ну а Глеб, естественно, до сих пор остался прокурором. Он и до смерти им будет. А я для Саши незнакомая штуковина. А вдруг задашь какой-нибудь нелепый вопрос. Я-то этот нелепый вопрос сразу задал: «Играешь ли ты, Саша, на саксе?»
Он поглядел через меня, словно я был стеклом, застегнул рубашку. И сказал одну только букву: «А!»
И мазнул своей сильной ладонью.
Мы все же папуасы. Уже не надо было пить «огненную воду», есть эти перченые помидоры и распаренный на солнышке сыр. И так все уже содрали с себя рогожи. И ведь это здорово, когда никто не знает того, что «бывшую Кузякину» муж нещадно лупил, а она ему в отместку изменяла с первым встречным. И все поперепуталось: кто первым начал бить, а кто изменять. А та же толстуха в резиновом неглиже, Зина Смирнова ела, ела, жрала оттого, что два ее сына погибли в автомобильной катастрофе. Как вспомнит, так сразу надо зажевать. Другие пьют горькую.
Не надо было пить «огненную воду», и так уже все сравнялись. На ты, да иногда и по плечу похлопают.
И та же водка, то же вино только подхлестывало то самое тепло, которое вдруг хлынуло откуда-то с другого берега реки.
Здесь, под Сосыхой, я ощутил, что время-то несется так, что его не за что уцепить. Легче носком ботинка остановить локомотив, чем это время, хирургически безжалостное время. Оно безжалостнее, естественно, безжалостнее Глеба, поднимавшего трупы, как мешки с соломой.
И только вот эти полупьяные да и пьяные мгновения жизни шлют в кровь живое тепло. Нет же уже теплого, дышащего бока Маши Селевановой. Хе-хе, этого нет в мире, на этом свете, здесь, под Сосыхой, но в голове моей, в закуточке памяти теплится ее золотая головка и светло-голубые глаза, обдающие какой-то незримой, волнующей пеленой.
О, как теперь понятны наркоманы! Они уходят от скуки жизни в обманчивую яркую эйфорию, когда каждая жилочка и каждый волосок шевелятся.
Так же естественно, как собирать на стол, так же отрепетированно стали выпивать и между этим делом говорить о том, как часто все вспоминают друг друга. У кого-то есть даже альбом. Да, фотоальбом есть у Галки Кожуховой. Я ей читал в девятом классе стихи Юлии Друниной (вот вспомнил), и она, эта Галка, щурилась от моего чтения, как от солнца. И обидно отворачивалась. Почему? Осмелев, я спросил ее об этом. Галина Кожухова, теперь Милованова, не помнила ни стихов, ни меня тогдашнего. Но соврала, кивнув: «Помню!» Я тут же простил это сухое «Помню», потому как сам все вспоминал эпизодически. Жизнь состоит из мелких эпизодов, а не из поворотных событий.
Наша компания, «девочки» переключились на чету Волковых. Прекрасная дама из 19 века рассказывала об особом способе засолки огурцов, поэтому, верно, Глеб заскучал и предложил мне:
– Искупаемся?!
Я отказался.
– Тогда я сам поплаваю!
Но плавал отставной прокурор не сам. В пруду резвились девушки. Скорее всего, они были в том самом возрасте, в котором мы проводили ночь в Шишкином саду.
Глеб Сугробов, разбежавшись, смело бултыхнулся в пруд. И что-то уже кричал, и подплывал к стайке этих девчушек, и подныривал под них. Его скользкая и мокрая голова оказывалась то по одну сторону хоровода, то по другую до той поры, пока они не приняли Глеба в компанию. «И нечему здесь удивляться – сказал я сам себе – И ты ведь такой же. Им, девчонкам, просто любопытно. И они думают: «Вот этот дедушка, надо же, он никакой – не вепрь, не ветеран, а умеет даже вот так подныривать и сиять вставными зубами. Молоток!» Но они ведь в душе смеются и над этим старым брюхом, и лысым черепом.
Впрочем, это все мои домыслы. И чтобы эти домыслы не клевали меня, я опять пошел в компанию. В беседку. Саша Волков курил. Он подвинулся. Пустил дым ароматной своей сигареты в сторону и вдруг сказал:
– Да, задал ты мне вопрос.
Никаких вопросов я не задавал. Но промолчал.
– А где уж мой сакс, не помню. Я не брал его в руки лет тридцать. Гантели – это да. Вот тренажер, естественно. А сакс? Он, наверное, остался в старом доме. Его хозяева выкинули. Да, скорее всего, выкинули! Зачем он им? И мне он тоже не был нужен. Мы с Розой переехали в новый дом, в двухэтажный. А сакс… Давай треснем? Чокнемся.
Пластмассовыми стаканчиками чокаться – это все равно что целоваться через платочек. Но все же чокнулись.
Грустный Саша Волков.
– С этого у меня что-то переломилось… Вот как палка, с треском. И деньги стали сыпаться, а вот переехали в новый дом – и сразу хрясть… Ну, да не бери в голову.
Сын начальника милиции, Саша Медведев теперь воспринимал меня как случайного поездного пассажира, которому можно рассказать все, не идти же атеисту к священнику. Но тут же почему-то умолк. И спросил:
– А как теперь Сашка Дьяконов?..
– Процветает! – ответил я. И в голове опять пружинкой мелькнула его, Сашки Дьяконова, ироническая усмешка.
Поразительно, но кончилось спиртное. Кто-то предложил сбегать за самогонкой на хутор. И кто-то уже пошел. Из пруда вылез одинокий и немного злой Глеб.
– Сорвались с кукана, – кинул он, поводя мокрыми и достаточно мощными плечами.
– А петь? – сказал я.
– Щас, само собой.
Я ожидал, что запоют те самые песни, с протяжкой и с рефреном, от которых пахнет ковылем и грушей-дичком, узваром и чиряками, базом-двором. И блудними улыбками жалмерок. Но увы. Пели какую-то современную чепуху. Затягивали было и казачьи, но на полуслове эта песня вдруг обрывалась. Не шла дальше.
Галка Кожухова принесла полторашку самогона. Ее не успели допить. Хотя и пили, будто выполняли какой-то план. Уже не особо закусывая, объелись. И все больше хохоча. И мне опять показалось, что здесь пирует и жрет эту сивуху стая монстров. Я ненавидел их. И твердо знал, что один из этих ископаемых хищных ящуров я сам.
И я сам, пьющий все это время сухое вино, плеснул себе половину стакана смаги.
Успел проглотить содержимое мутного стакана. Успел. И внезапно с другого берега пришло оно. Это самое помрачение! Темно и космато оно ползло на кучку одноклассников-монстров. И ударило с неба, и плеснуло. Кипящей, и холодной, и обжигающе ледяной лентой. Из каких только брандсбойтов не шарахнуло на нас с неба, сбив всех в одну жалкую кучку, погасив Санину сигарету, полоснув по скользкому, тяжелому боку Зинки Сиволобовой.