Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
Полную растерянность лучше всего прикрывать детскими стихами. Прикрывать от себя же.
Тасуя фотоснимки, я дергано листал и свои догадки. «Зачем? Неужели любила и любит? Да нет же. Пыль на конверте… Розовые щечки. При легком волнении всегда вспыхивает. Слегка отстранилась от «Сэржа». А вот и он на асфальтовом полотне. Во всей своей пластилиновой прелести. В позе завоевателя. А ножки-то, того, полусогнуты. Робок и никчемен. Я пристрастен. Ревную. Господи, я ревную! Еще снимок. Наша грязная станица в чистом снегу. Он с велосипедом. Транспарант «Закусочная общепита». Жаль, что сфоткался не на фоне сбербанка. Ты, совершенно походя, как о чем-то пустяковом, рассказала, что летом на ступеньках сбербанка была распита бутылка шампанского. И после этого на ступеньках (на какой, интересно? На пятой? Десятой?) он тебя поимел. Бррр… Глупое слово «поимел». Но в этом «поимел на ступеньках» есть порыв, а не пошлая обыденность. Я ошибся. Он – незауряден. И, доннер веттер, красив. Особенно после совокупления. Какая все же цель этих снимков? Твоя цель? Берегла на всякий пожарный? Запасной вариант? А вдруг со мной пролет, профундис, а так – быстрехонько к Сергею Мурманскому. С фотодокументами».
Формат: девять на двенадцать. Пурпурного, королевского цвета пакет.
Точит, ковыряется во мне этот ехидный чертик, жует душу.
Пожалел. И уже другой голос. Щадящий: «Не ищи черную кошку в черной комнате. Там ее нет. Просто она ничего не любит выкидывать. Фобия. Тяга к старому со вкусом воспоминаний. Или как это назвать… У нее в шкафах куча старого дерьма. Дырка на дырке, а жаль нести на помойку бретельки на косточках, рваную лайкру. У нее, как теперь говорят, фишка. Новое – чужое. Новую вещь надо выдрессировать. Дрессированные туфли, объезженная шляпа. А новые брыкаются».
Бог мой, третий голос, третья шиза: «Неужели в то время, когда она клала свою голову рядом с весами, и стрелки весов вздрагивали, и тогда эти вот фотки бережно хранились? Не отрубила напрочь, не порвала, не спалила. Я – мавр, дикий, древний ревнивец. Не ожидал от себя такого. «Клала голову рядом с чашами весов». И вздрагивали уголки рта. До смерти не забудешь. Просто измерители счастья. В каге. и граммах».
У тебя был ключ от этого укромного места.
Чашечки, стрелки, как две утки с клювами.
Мир существовал для нас. И только. Чтобы не лопнуть от избытка и плотского, и душевного, и всякого иного счастья, грызли печенье «рыбки» и запивали ядреным квасом. Неужели и тогда где-то прятались снимки? Но ведь честен ли до конца и я? В тебе было мое тепло, а во мне – твое. Купленные в магазине канцелярских товаров страус со страусихой – нос к носу – «давай потремся носиками» – шутливый и все же философский смысл нашей тайной, неразличимой другими жизни.
Я помню, как ты обхватила голову руками. И не рыдала. По лицу беззвучно текли две светлые, блестящие полоски. Ты облизывала губы.
– У меня никого нет. Я одна. И никого никогда не будет.
Я тогда подумал: «И я один». Я принял правильное решение. Остался с тобой. И не переставал удивляться твоему лицу, которое менялось на дню по сто раз. То свет его охватит с одной стороны, то – с другой. Даже «хвост» (ты называла длинные свои, схваченные сзади волосы «хвостом») менял свою окраску. И ты купала меня в ванной, как младенца. Не знаю, что было ценнее – вздрагивающие утиные клювы весов в том укромном месте или это вот купанье-натиранье мочалкой.
А что сейчас? Я не знаю что… Я хочу оставаться на месте. Не хочу трогать ничего. Потому как любой поворот в любую сторону – смертелен. И долго ли продержишься на этой мертвой точке?!
«Все так же, как было и есть, так и будет, так и есть», – этими неуклюжими конструкциями я уговариваю себя. Иначе ведь зачем я носился по ночной станице в поисках аптеки, чтобы быстрее сунуть тебе чайную ложку корицы? Пожуешь, и не будет тошнить, не будет рвать. Он внутри тебя требовал каких-то новых веществ, которых в тебе нет. Железа, марганца, цинка. Всю таблицу Менделеева. Корица. Корица не помогала. Тебя рвало. Я крутился на цыпочках и пятках с тазом. Сейчас это тоже кажется счастливыми мгновениями прошлой жизни. Прошлое мы всегда покрываем золотом… И он родился, и мы выбирали имя по сентябрьским святцам. Святцы советовали какие-то древние неудобоваримые имена, вроде Эмпедокла. Или Птеродактиля с Амфибрахием.
И вот теперь он спит. И называет свою сестренку Ленку «Атькой», кошку «Нафой», крокодила «Ге». Такой взрослый и такой маленький. И это ведь тоже есть ты. У него и зрачки-то стали подстраиваться под твои, становятся зелено-золотистыми.
Но вот сейчас я боюсь ночей. Мне сон не всласть. Он для меня утомителен. Мне часто снится одно и то же. Будто поезд мой остановился незнамо где. И я всех потерял. Пропали сумка, билет. Я один на полустанке, у которого нет имени. Как перст. Вокруг – холодные тени.
А если я проснусь от такого, то во мне почему-то рождается фраза «Воют волки». Самого воя я не слышу. Жжет внутри хлоркой, будто кого-то похоронил. Но вот это заколдовывающее словосочетание «Воют волки», «во-во». В словосочетании самом – вой. Во-о-о-о! До бесконечности.
Может быть, поэтому я и обрадовался тяжелой пачке фотографий в красном пакете «Кодак». Они должны нарушить злосчастное равновесие, разрешить ситуацию.
«Брат мой, Сэрж Мурманский, хрен голландский, скажи, Сэрж как дурят нашего брата?» И Сэрж, мне кажется, кивает головой и лукаво улыбается. Кто из нас счастливее? Сэрж, в далеком морском городе или я на юге России? В казацко-красноармейской станице, куда меня черт дернул прикодылять на мутном, ленивом поезде?
Прикодылял из-за соловчихинского волка.
Я работал тогда далеко. В Вязовке. Фотографом в газете «Восход». Редакция топилась дровами. А дубовые чурбаки мы, редакционные, тетешкали в конце лета. Обмывка в конце, как погрузим. Как отъедет ЗИЛ с прицепом.
«Вжик-вжик», – бензопила Гены Брыкалова обрезает сучки, развлекается. «Блямц-дрямц», – граненые стограммовые стаканы. «Мне мммиллиметрик… не доливать». «Хрум-рум», – пучок зеленого лука в зубах. Степан Иваныч кидает «беломорину» из одного угла рта в другой. Синь в небе, зелень – всюду. Водка тогда казалась слабой, но бодрящей. Вольный воздух, синь.
Замредактора Серяков раскинулся на траве. Он – лирик. Живот со втянутым в него пупком: «У лесника, Уколов фамилия, волк на цепи. Вот бы…»
Для того и пупок чешет, чтобы я подхватил:
– Для четвертой полосы.
Для газеты.
Зам понюхал сорванные тут же цветы-колокольчики.
– А вошь на аркане, – это ни к селу ни к городу буркнул Коля Бутусов. Он – практик.
Серяков прищурился, так щурился мой дедушка бондарь, когда мерил кронциркулем доску.
Я поперхнулся: «Волк!» Что-то соснуло в солнечном сплетении.
Серяков отмерил-таки. Смахнул прищур. В Соловчиху, к Уколову! «Уазик» бил копытом и сам хотел лицезреть волка. Попрыгали в машину. Мчим. Серяков за рулем. Брыкалов, Бутусов, Степан Иваныч, «беломорина».
И тут хмель слетел. Вместо него – страх. Это страх. Чего это, еще и волка не видал. Что волк?… Собака. Волк!!! Знал, и знаю, я один приемчик против страха. Надо загадать. Сказать самому себе слово «если». В голове – тут же: «Если сфотографирую волка, то махану отсюда. Из Вязовки. Куда, куда… На Кубань, там тепло и желтые абрикосы».