Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ленинградский дневник
Шрифт:

Недавно вернулся в Ленинград наш Большой Драматический. До сих пор некоторые из артистов ходят по городу – и плачут: какой стал город, – ведь уехали-то они в сорок первом году до первых бомб и снарядов. Еще они спрашивают нас: «Как вы можете жить – думать о платьях, о спектаклях, – ведь в любую минуту может начаться шум и свист, ведь он же – смерть…» Как им объяснить, что можем, что просто живем – и все, и не думаем о «ней» вовсе, что преодолели блокаду до ее прорыва, преодолели даже мысли о смерти – и не тем, не тем, что на цыпочки встали (это было в дни баррикад), не потому, что «герои», а просто потому, что по-другому научились жить?.. Им не объяснить, да и для Вас выходит длинно и сложно. Я еще потому так подробно, что некоторые эти темы плюс тема нового родства, нового человеколюбия, родившегося в страшнейшие дни блокады, являются темами сценария, который я писала вместе с моим теперешним мужем. (Мой муж, с которым я прожила очень счастливо и необыкновенно дружно двенадцать лет, погиб от голода в январе сорок второго года, в состоянии тяжкого помешательства. Я очень любила его. Я погибла бы тоже, если б не этот – мой теперешний… а потом глядим – мы уже и семья, хоть та рана и не зарубцуется даже.) Так вот – тут будет ответ на телеграмму т. т. Таирова и Коонен. Я не знаю, как это получилось, что Ваш театр узнал, будто бы я пишу пьесу, – нет, мы пишем, вернее, уже отделываем литературный сценарий для кинокартины по заданию ЦК ВЛКСМ. Это – Ленинград зимой сорок первого – сорок второго года: комсомольцы бытовых отрядов. У нас были такие отряды – они ходили по диким тогдашним домам и спасали тех, кто уже не мог встать. И спасли десятки тысяч людей. Сами же были в таких же условиях – то есть так же голодали и еле ходили. У нас не будет ни «показа авиации», ни «отображения бытового движения», а будет несколько людей со своими судьбами и характерами, объединенных вот в таком бытовом отряде и, кроме того, живущих на заводе в общежитии, который почти замирает, но живет. Но, правда, у нас была (и есть) мысль, что на канве этого сценария можно сделать пьесу, – сценарий даже более «театрален», чем кинематографичен. Мы хотим – мечтаем – сделать пьесу лирическую, где была бы правда о Ленинграде не внешняя, а внутренняя. Ведь сказать о Ленинграде, что здесь «люди ходят под снарядами», или даже то, что прошлой зимой «умирали от голода», как везде теперь говорят, – это очень мало правды сказать. Дело вовсе, вовсе не в количестве «ужасов» и «показе их», особенно внешних, а, например, (простите за самоцитату!) – хотя бы в том, что «такими мы счастливыми бывали, такой свободой дикою дышали…» И чтоб выразить это людьми и их судьбами. Это, конечно, задача колоссальная, и даже если у нас будет удача – все равно мы тронем лишь часть темы, но, по-моему, «Партизаны в степях Украины» это уже просто отказ от каких бы то ни было задач. Так вот, Николай Давыдович, если Вы хотите, – то сразу же, как только будет отработан и перепечатан кем-то сценарий, мы его Вам пошлем, с тем чтоб с Вашей помощью, с Вашими – сугубо важными для нас – профессионально-театральными замечаниями и пожеланиями (я не говорю уже о человеческих, то есть по существу, по содержанию) попытаться сделать пьесу для Вашего театра. Работа с Камерным театром была бы для меня большой радостью и гордостью, – я люблю Камерный очень давно; «Любовь под вязами» с Коонен – это формирующий рубеж жизни, а Камерный – даже и в предвоенные годы – сумел остаться ищущим, действительно творческим театром, и это вызывает особое доверие и уважение к нему. И что же, может быть, объединенный поиск – и наш и театра, – поиск воплощения очень нового, очень специфического, неповторимого и в то же время общечеловечески значимого материала, – приведет к находкам, настоящим находкам новой какой-то театральной формы? Ведь может же так получиться, простите за неуклюжую терминологию.

Однако пора кончать, мое письмо слишком затянулось, а я еще не отдала дань авторскому приличию, скромности, – не написала, что «знаю, что в стихах у меня много недостатков» и т. д., – но я действительно знаю это, а Вы увидите и оцените все сами. Я знаю, что я работаю еще лишь на первом слое ленинградской темы, мечтаю, что удастся начать поднимать и более глубокие слои. Может быть, это произойдет при работе над новой поэмой, которую понемножку пишу и займусь взасос, как только закончим совсем сценарий и… переезд на новую квартиру, где с одними выморочными вещами и полууголовницей управдомшей будет бездна муки. О, у нас среди управдомов есть страшные люди (и вообще есть, откристаллизовались – и тоже неповторимо-блокадные, но среди управдомов особенно), и автор «Петербургских трущоб» взвыл бы от зависти, что не дожил до такого материала. Но я, кажется, непосредственно вдохновилась нашим коммунальным эпосом… Сердечный привет всем любящим Ленинград и думающим о нем, особенный привет – с любовью и восхищением ее талантом – А. Коонен, и самые искренние пожелания сил и здоровья.

Простите, если слишком разболталась. Сообщите, дойдут ли до Вас мои корреспонденции, пишите, я буду рада. Привет.

О. Берггольц

Письма М. Ф. Берггольц

26/IX-41

Моя Муся!

Если ты еще в Москве, то, наверное, это письмо передаст тебе Анна Андреевна. Было бы прекрасно, если бы ты вместе с нею поехала в Чистополь. Если поедете – береги и заботься о ней, как бы ты заботилась обо мне, если б я была больна. Она – изумительный человек; если б не Коля, которого я не могу оставить здесь одного, я почла бы первейшим своим долгом сопроводить ее до места. Проклятые фашисты очень напугали ее – им мы и это присчитаем, это подлое изнурение людей, драгоценных всему народу.

Если ж ты решила не ехать – пока она в Москве, сделай для нее все, что можешь, несмотря на ее сопровождающую. Она очень несчастна, – А. А., – ее надо согреть, как только можно. Прошу тебя об этом.

О нашей жизни, – что же? Или очень много надо писать, или ничего. Скверно, сестрица. Я до сих пор не могу прийти в себя от душевного ужаса перед тем, до чего могло докатиться человечество, – так как бомбежка мирного города – это позор, это сплошной ужас – не физически, вообще ничего чрезвычайного пока не было, – а именно с моральной стороны. В общем, тебе понятно.

«Слеза» цела, но вокруг нее невдалеке ряд разрушений, сволочи бьют по центру, по госпиталям, – нарочно, можешь ты это понять? Очень действует на нервы иногда возникающий артобстрел, сегодня даже слышала, стоя у окна, – свист снарядов – противно. Ударило поблизости. И главное – вдруг, ни с того ни с сего. Неск. дней назад была в редакции, дом 14, а в д. 12 саданул фугас, в редакции кое-кого поранило, но меня ничуть, и главное, это второй раз такое чудо, – перв. раз над головой в райкоме пробило осколком арт. снаряда стекло. Видишь – я счастливая! Но ты не бойся, – таким случайностям мы теперь решительно все подвержены. И я еще менее всех. Большую часть дня я провожу в Радио, это семиэтажный старый дом, а мы работаем в бомбоубежище, в подвале; там очень сухо и тепло. А ночуем мы с Колькой у мамы, там от снарядов совсем безопасно, а во время тревоги спускаемся в убежище – хорошее… Меня грызет совесть, что я, политорганизатор, ухожу на ночь из опасной «слезы», но, право же, роль моя там на 99/100 бесполезна, а я и так делаю для обороны все, что в моих силах, все, что только в данных условиях агитации и пропаганды можно сделать, и я не могу расходовать силы до бесконечности, да еще на явно видимое, липовое дело!

Так что не презирай меня за это. Ей-богу, я еще пригожусь, если не тяпнет дурой-бомбой.

Между прочим, тут некоторые мои стихи очень нравятся, их перепечатывают в боевых листках, в армейских газетах и т. д. Работаю в Радио, очень часто мои вещи и стихи идут на Москву – слышишь ли ты хоть что-нибудь?

Работаю еще и для спецвещания – разные воззвания и листовки для немцев (е. их мать), вот завтра моя передача для всей Европы – о Ленинграде. Это интересно, но, конечно, злят разные казенные премудрости и препоны, – как и до войны, масса чиновников, боящихся черт знает чего и, главное, живого слова.

Что касается положения Ленинграда, – конечно, почти трагическое, душа болит страшно, но уверена, что вывернемся, – такая же убежденность, как в кутузке, когда была почти петля, а я была уверена, что выйду, – и вышла.

К черту, – пускай и бомбы и снаряды, только бы не немцы в Л-де! Это уже лишнее.

Ну а если до этого вдруг дойдет – постараемся уйти с Армией. Да нет, не придется…

Я знаю, ты волнуешься, но, Мусичка, поверь, мы сделаем все, чтоб спасти жизнь, сделаем все в пределах чести и достоинства русского человека, русского интеллигента…

Разговоры о бомбах мне осточертели. В Радио есть дяденька, – ну, прелесть! Я почти влюблена, да и он, кажется, тоже, хотя даже намека на какое-либо объяснение не было. А подумаю о нем – и радуюсь! Нет, Ленинград не может быть взят! Коля заботится обо мне, как мамка, за керосином бегает, посуду моет, в очередях стоит. Он милейший, но припадки у него участились, и он очень пришиблен тем, что не у дел (он без работы, так, кое-что делает на радио), что его сняли с учета. Но держится, хлопочет по дому, ужасно обмирает за меня, уговаривает ехать, – но ты понимаешь, что с моей стороны это была бы подлость.

Мусинька, – на всякий случай, – только на всякий случай, знай: мои дневники и некот. рукописи в железном ящике зарыты у Молчановых, Нев., 86, в их дровяном сарайчике. М. б., когда-нибудь пригодятся.

Очень хочется послать тебе ряд стишков, если успею подкинуть А. А., – сделаю. Получила ли ты мои деньги? Целую

Оля24/I-43. Ленинград
* * *

<…> Наконец, четыре дня назад вновь отправила тебе срочную. Умоляю – знай, что я ни на минуту не забываю тебя, и если будут какие-нибудь перерывы, то только не по моей вине. Но надеюсь, что письма с Беляевым ты уже получила.

<…>

…Как я думала о тебе, сестренка, в ночь с 18 на 19 января <…> У нас все клубилось в Радиокомитете, мы все рыдали и целовались, целовались и рыдали – правда! И хотя мы знаем, что этот прорыв еще не решает окончательно нашу судьбу, – ведь, черт возьми, так сказать с другой стороны, немцы-то еще на улице Стачек, 156, все же весть о прорыве, к которой мы были готовы, обдала совершенно небывалой, острой и горькой в то же время радостью… Мы вещали всю ночь, без всякой подготовки, но до того все отлично шло – как никогда. <…> До чего это трогательно было и приятно, что именно сюда, в Радиокомитет, стремились люди. Одна старушка в пять часов утра встала и шла из Новой Деревни пешком, не в силах дождаться трамвая, «поговорить по радио», ее выпустили, конечно. <…> Повторяю, хотя мы еще накануне кое-что существенное знали и, слыша гром нашей артиллерии, понимали, что он значит, – известие меня ошеломило. Просили, чтоб я написала стихи, – но рифмовать я ничего не могла. Я написала то, что просилось из души, с мыслью о Коле, вставила две цитаты из «Февральского», – и как будто бы вышло. Когда села к микрофону, волновалась дико, и вдруг до того начало стучать сердце, что подумала, что не дочитаю, – помру. Правда. И потому говорила задыхаясь и чуть не разревелась в конце, а потом оказалось, что помимо текста именно это «исполнение» и пронзило ленинградцев. Мне неудобно даже тебе писать об этом, но факт, при этом для меня совершенно неожиданный: на другой день все говорили об этом выступлении («Вот сказала то, что все мы думаем, и так, как все чувствовали») – и до сегодняшнего дня я продолжаю получать письма – отклики на это выступление – в стихах и прозе. Некоторые пишут: «Мы сразу после известия о победе стали ждать Вашего выступления – и не ошиблись: мы услышали Ваш уже так знакомый и милый голос, и Вы сказали то, что у всех у нас горело в сердце». Но что мне действительно приятно – это сообщение Любы Спектор, которая в эти минуты была на Волховском фронте, соединившемся с нашим. Она прибежала ко мне 20.1 и, захлебываясь, рассказывала: «Понимаешь, именно в той землянке, откуда генералы руководили боем, они тебя слушали и ревели, понимаешь, ревели генералы, и бойцы тоже слушали, и все говорили: увидите ее – обнимите». При этом другой свидетель того же – Блюмберг (он тоже был в это время там) говорил, что меня там хорошо знают. Это может быть, так как ряд писем я получала именно оттуда и переписывалась с этими читателями.

И вот только что, полчаса назад, получила письмо – оттуда же, от одного своего читателя, лейтенанта Рысова (это тот, который просил выслать ему поэму, так как она попала в «число боевых потерь»). На этом письме стоит дата – 12–1–1943 года, 5.15 утра. Это – за три часа до начала штурма немецкой линии обороны, когда уже был получен приказ – «прорвать блокаду» и наши войска готовились начать бой. Рысов пишет: «Уважаемая Ольга Берггольц, только сейчас закончил подготовку к проведению беседы о любимом городе. Подготовил беседу для наших орлов-ленинградцев, с рассветом начну проводить… Здесь у меня в блиндаже какой-либо литературы нет, зато как хорошо мне в подготовке беседы помогли хранящиеся в моей сумке (уже прилично затасканные) Ваши поэмы и стихи. Примите ж мою душевную благодарность за Вашу любезность, за Вашу помощь, которую я получил, в бессчетный раз перечитывая Ваши стихи и поэмы… Спасибо, большое спасибо, уважаемая товарищ Берггольц! Многое мне хочется сейчас Вам сказать, но нет времени. Сохраню в памяти все, что хотелось сказать Вам в эту ночь, и расскажу при встрече. До скорой встречи. Желаю успехов, жму руку. Ваш В. Рысов».

Поделиться с друзьями: