Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ленинградский дневник
Шрифт:

Ленинград

Дорогой Борис!

Я получила твое письмо несколько дней назад, в день, когда вернулась с Волги. Я, Юра и сын Юры – а теперь и мой сын, Андрюша, – ездили на пароходах – Москва – Астрахань и обратно. Двадцать четыре дня почти не уходила я с палубы, глядела все на божью красу, поражаясь, что все еще есть такое на свете – такое доброе и спокойное, равное только самому себе, и твое письмо было как бы завершением этой спокойной и доброй красоты, и свободной и сильной.

Это еще и потому, что там, на Волге, мы без конца по памяти читали твои стихи, и я вновь и вновь с радостью убеждалась в их непревзойденной, природной буквальности.

Особенно благодарна я Верхней Волге. Я ведь когда-то, в детстве, в Гражданскую войну, жила три года в Угличе. Мы жили в большом монастыре, – и потом он мне все годы снился: как будто бы я иду к нему, и вот-вот войду в него, в главный храм, и все никак не дойти, все он издали…

И вдруг сейчас увидела свой Углич, и этот монастырский храм с пятью главами, – но раньше они были синие с золотыми звездами, а сейчас сильно потемнели, – и он был совсем как во сне, но менее достоверен. Он так же был виден издали, потому что он в центре города, но когда мы отходили уже от города, вдруг он стал как-то подниматься, вырастать, становиться все яснее, точно летел вверх, точно хотел показаться весь, и я это поняла и даже поплакала. На всей Верхней Волге непримиримо-кротко на возвышенностях стоят древние церквушки с потемневшими главками, а Калязин наполовину затоплен, но над водой, там, где раньше была соборная площадь, стоит высокая старая колокольня, и пароход наш осторожно огибал ее… Это особый град Китеж, вставший над водою… Я пишу тебе об этом потому, что все это – вместе с твоим письмом, вместе с тобою – и составляет настоящую жизнь… Прости, что я долго все же не отвечала, – мне было приятно думать, как я буду писать тебе, и так хорошо и складно получалось, а вот сейчас – нет. Да, мне было приятно думать и общаться с настоящей жизнью, которой ты живешь и которая исходит от тебя, и которой я грустно и безнадежно завидую, и удивляюсь ей, и радуюсь, что такое есть на свете, – ну пусть не у меня, это все равно; наверно, наступает в жизни такой период, когда хорошо самому уже потому только, что кто-то другой счастлив, – и радуешься этому как своему, ощущаешь это своим.

А. А<хматова> была у меня дня через два после моего приезда, – она как раз в тот день получила деньги, о которых ты спрашивал, – мы пообедали очень весело, и как-то все получилось вкусно и хорошо. Она была в том легком состоянии духа, которое я у нее особенно люблю, и я читала ей кусочки из твоего письма, относящиеся к ней (ты не сердись на меня, ты ведь, наверное, просто не представляешь, что для нее значит любое твое слово о ней, и мне хотелось доставить ей радость), и читала стихи. Ей стихи очень понравились, а о себе мне уж и говорить неловко, – ты подумаешь, что я занимаюсь только тем, что говорю тебе приятное. В этом стихотворении меня, как и в письме твоем, поражает, и радует, и одаряет прежде всего вот эта самая настоящая жизнь, ни одним краем не соприкасающаяся с «миром шалопайства», равная сама себе, где все – правда, все значимо, все щемяще, и уж такая поэзия, которая выносит все слова… Град Китеж, вставший над водою, град Китеж… Как бы мне хотелось немножечко отдарить тебя чем-нибудь похожим на твои стихи и письмо, но – нечем… Я закончила свою драматическую поэму – трагедию, о которой тебе говорила, и у меня такое чувство, что передо мною лежит самый первый черновик, и что с ним дальше делать – пока не знаю сама. И видимо, так черновиком оно и должно остаться… Что касается внешней судьбы – то, кажется, печатать все-таки не будут, и к полному моему ужасу один московский театр рвется поставить это, и уже начал репетиции, и звонил мне, что «отрезал» какую-то сцену, переставил такую-то… Может быть, это все никуда не годится, но зачем же уж так-то распоряжаться? Причем все эти «отрезания» идут как раз по линии убийства трагического в трагедии… Вот завтра он (режиссер) приедет, чтоб все со мной «согласовать». Я обмираю при мысли о завтрашнем разговоре, потому что я вовсе, вовсе не хочу, чтоб все это увидело сцену, вообще не хочу, а уж тем более в не моем виде. И я ничего не позволю менять, как вообще до сих пор не позволяла это делать в своих стихах. И вот будет тяжелый разговор, который не нужен и вызван не требованиями настоящей жизни, а чем-то совсем иным… Но это скучно.

Я хочу ответить тебе на то, что ты пишешь о романе, тогда, когда прочту его. Спасский обещал мне дать. Ты не против? Я очень хочу посмотреть это глазами, сама, одна. Я, наверно, возьму его завтра, – все-таки эти дни у меня было столько беготни – у меня очень тяжело болен отец, потом – в доме все пришло в ветхость, надо ремонтировать – это очень хлопотно. Но мне ужасно хочется привести свой оазис в порядок, где, я надеюсь, ты побываешь.

Я желаю тебе здоровья и по просьбе А. А. передаю ее самые нежнейшие приветы и любовь. Как она хорошо говорила в тот день о тебе, и мы всё снова и снова читали твои стихи, и выпили за тебя.

До свиданья. Наверно, завтра или послезавтра я начну читать твой роман, забившись на тахту в комнате, куда будут сдвинуты вещи со всего дома. А в середине октября я, наверное, приеду в Москву – и так буду рада тебя увидеть и поговорить с тобой – как всегда, о чем бы ни шла речь, – о самом главном. Извини за машинку, за то, что долго не отвечала, все-таки не в этом дело, верно?

Ольга
Городскому прокурору ФАЛИНУ А. Н.
ЗАЯВЛЕНИЕ

От Берггольц О. Ф.

ул. Рубинштейна, 22, кв. 8, т. 4–97–48

В самом начале октября месяца 1941 года мой отец, Бергольц (так в документе. – Н. П.) Федор Христофорович, врач больницы при комбинате им. Тельмана (быв<шая> ф<абрика>ка Торнтон) был вызван на пл. Урицкого в милицию, где у него потребовали паспорт и без всякого объяснения причин перечеркнули прописку, а в пункт 8 вписали – «на основании статьи 39», после чего отцу было предложено в 24 часа покинуть город. По причинам, не зависящим ни от отца, ни от милиции (начавшаяся блокада Ленинграда), отец выехать не смог. Райздравотдел предложил ему продолжать работу, что отец и стал делать, и тем временем подал заявление в горпрокуратуру. В беседе с отцом прокурор (фамилии не помню) спросил отца, правда ли, что он немец, и правда ли, что его отец был крупным акционером? Отец ответил, конечно, что и то и другое неправда: немцев у нас в роду не было и нет, отец отца (мой дед) латыш по национальности, с детства работал в Ленинграде и никогда не был ни крупным, ни мелким акционером, а свыше 50 лет проработал на одном месте, на ф<абрике>ке быв<шей> Паль (имени Ногина).

Прокурор обещал «разобрать дело», отцу продлили прописку, он всю блокадную зиму в высшей степени самоотверженно работал в своей больнице, а в марте месяце все же ему было предложено выехать из Ленинграда… Видимо, все же в связи с тем, что кто-то принимал его не то за немца, не то за «сына крупного акционера», т<ак> к<ак> никаких объяснений ему так дано и не было, а каких-либо причин вообще к подобного рода репрессии – не существует.

Вся жизнь отца – жизнь честного русского врача. Он по специальности хирург. В 1914 году, сразу после окончания Университета, был мобилизован как военный хирург и всю Первую мировую войну провел на передовых позициях. С момента Октябрьской революции – в рядах Красной Армии, опять в качестве военного хирурга, на фронтах Гражданской войны, гл<авным> обр<азом> (далее текст не пропечатался. – Н. П.)…ных. На территории белых никогда не был. После демобилизации из (текст не пропечатался. – Н. П.). [С] 1921 года непрерывно работает в амбулатории и больнице при ф<абри>ке «Красный ткач», она же потом комбинат имени Тельмана (быв<шая> Торнтон, на правом берегу Невы), где заслужил себе большую любовь рабочих и работниц фабрики как внимательный и опытный врач. Неоднократно премировался за свою работу. Ежегодно был привлекаем в качестве врача на призывные пункты. С первых дней Отечественной войны опять-таки работал в качестве врача на мобилизационных пунктах в Володарском районе. Даже тогда, когда с ним произошла эта неприятность, в октябре 1941 года, спецотдел фабрики дал ему положительную характеристику. Родственников у нас за границей или связи с ней не было и нет; репрессированных родственников – так же. Поэтому нет сомнений, что высылка отца – итог какого-то недоразумения или ошибки.

Убедительно прошу Вас ликвидировать это недоразумение, снять с отца статью 39, которую он никоим образом не заслужил за всю свою жизнь, посвященную целиком работе по охране здоровья бойцов и рабочих нашей страны.

После выезда из Ленинграда отец работал в разных медучреждениях на периферии, в настоящее время работает старшим ординатором в эвакогоспитале в Туле.

1

2/Х-42

Дорогой мой, родной папа! Я просто совершенно теряюсь, – ты пишешь, что получил всего два моих письма. Я послала их тебе не менее 10–12 штук, и почти в каждом писала о твоих вещах, зарплате и т. п. И у меня просто слезы выступают, когда я в сотый раз читаю твои просьбы о вещах и деньгах. Кстати, сам ты так долго писал мне об этом с такой неопределенностью, что я совсем недавно выяснила, что именно ты оставил в амбулатории. Ну, что ж, придется повторить все еще раз, но умоляю, ответь мне на это письмо с ссылкой на его дату, чтоб мне знать, что ты, наконец, все знаешь. Сначала информирую тебя, затем задаю вопросы.

1) Слепцова получила всё, что тебе причиталось. 500 руб. она взяла себе, – у нее твоя расписка на 500 р. 789 руб. отправила тебе в мае на Минусинск, до востреб<ования>. Все время уверяла меня, что квитанция у нее есть, а когда я за ней приехала, она сказала, что квитанцию у нее украли. След<овательно>, доказательств в том, что она действительно отправила деньги, у нас нет. Я ходила на почту сама, узнавала, можно ли получить копию квитанции, мне сказали, что нельзя и что квитанция, выданная на руки, – единств<енный> документ. Но этого документа нет, значит, вероятнее всего, что она присвоила эти деньги. А доказать этого – опять-таки нельзя. Но ты ни разу не написал мне: справлялся ли ты на почте в Минусинске? М<ожет> б<ыть>, все-таки там с мая м<еся>ца деньги лежат? Я умоляю тебя написать мне об этом, а ты, как ребенок, пишешь одно: «Сл<епцовой> я не верю…» Раньше надо было об этом думать, папа! Если тебе ответят из Минусинска, что деньги туда не приходили, значит, она их присвоила. Надо считать их пропавшими. Хотя я абсолютно не виновата в этом, я постараюсь вернуть их тебе из своих, т<ак> к<ак> ты прогрыз мне ими всю голову.

2) Из твоих вещей, опрометчиво доверенных тобою той же Слепцовой, цел только чемоданчик с бельем и ящик с сапож<ными> инструментами. Пальто, сапож<ного> товара и всего другого, о чем ты пишешь – нет, Слепцова уверяет, что ничего, кроме этого ящика и чемоданчика, и не было. Чем я докажу, что было? Видимо, тебе надо примириться и с утратой этих вещей. Наверное, она их продала и прожрала. Что можно сделать? Я советую тебе прислать заявление на Слепцову в спецотдел, или в фабком, или в райздрав, я не знаю, куда лучше. Поможет ли это? Если она присвоила деньги и вещи, – навряд ли, тем более, что есть ли у тебя хотя бы свидетели, что именно ей ты доверял именно то-то и то-то. Папочка, родной, рекомендую тебе просто-напросто смириться с пропажей этого барахла и этих 700 рублей, – стоит ли из-за них портить жизнь? Ведь живешь же без них, и проживешь дальше, <а> выживем, ей-Богу, наживем еще больше и лучше, только бы выдержать. Ты прости, дорогой, но в то время, когда мы все теряем так много, когда мы потеряли Николая, что значит это твое пальто? Я понимаю, что оно нажито тобой честным трудом, но все будет, все будет, не трепли ты только себе нервы, плюнь на это! Знал бы ты, как обчистили моего Юрку, три отреза, кожу на пальто и т. д. и т. д. У Молчановых погибло всё имущество, т<ак> к<ак> их квартиру разнесло снарядом и т. д. Война!

3) Я уже писала тебе, что тетя Тася умерла еще в марте, а перед смертью продала твой розовый фарфор и еще что-то. Тоже не возместишь. Я писала тебе, что дом на Палевском будут ломать, тетя Валя звонила мне об этом. Мебелишку твою мне взять некуда – буфет, стол и т. д. На Троицкую это просто не затащить, да и транспорта нет. Продать не удалось, несмотря на попытки Вали, никто не покупает. Итак, видимо, это тоже пропадет. Итак, в Л<енингра>де из твоего имущества сохраняется то, что ты оставил у меня, и то носильное (брюки и пр.), что находится у Ивановых, и чемоданчик с бельем в амбулатории у Кувалдина. Папа, мне неприятно сообщать тебе обо всем этом, но уж лучше знать правду, что у тебя нет бывшего угла, нет обстановки, и всего лишь кое-что из белья и одежды. Но ведь это – война, папа! И погоди, погоди, не впадай в отчаянье или уныние! Давай смотреть вперед, а не назад, давай не будем оплакивать пропавшего буфета, право, он не стоит того. Повторяю – главное для тебя сохранить бодрость и здоровье для будущего, а оно не так уж мрачно. Несмотря на все страданья, которые выносит наша страна, – мы все же побьем проклятых немцев. Ты знаешь это. Это главное. А, кроме того, в частности: несмотря на еще не прорванную блокаду, несмотря на то, что, как говорил чеховский Редька, – «все может быть», мы с Юркой твердо решили вить гнездо, такое, которое соответствует людям, достигшим более 30 лет. В этом месяце я должна получить приличную квартиру, а Юрке в наследство от одного уехавшего профессора досталась очень хорошая обстановка и библиотека. Думаем, что в октябре мы все оборудуем, и с расчетом на новую трудную зиму и в то же время с расчетом на будущий мир. Т<ак> ч<то>, когда ты вернешься в Л<енингра>д, у тебя будет родной оборудованный угол, и даже, папочка, внук или внучка, т<ак> к<ак> на этот раз это все на самом деле, уже проверено, и должно произойти в марте 43 года. Да, вообще, найдем тебе в Л<енингра>де угол, это здесь сейчас не проблема, свободной жилплощади много. И обстановку найдем. Видишь, все не так уж плохо. Брось горевать о вещах, только подорвешь нервы. Остатки, если не разбомбит, сберегу все.

Поделиться с друзьями: