Музей современной любви
Шрифт:
— Я вас знаю. Вы любите друг друга. Мне известно, что Лидия самый независимый человек на свете; она делает вид, будто ей ничего не нужно, но ей нужен ты, Арки. Я прихожу в больницу и вижу, что ты спишь, положив голову ей на колени. А Лидия сидит, точно живой труп, смотрит и гладит тебя по голове. Так не должно быть.
— Больницы меня жутко угнетают.
— Но ведь не ты нуждаешься в заботе. Это неправильно, ты давно уже взрослый и способен сам заботиться о ком-то.
Левину нечего было ответить.
— У меня прямо сердце разрывается, когда я вижу вас, ребята, порознь… Да ты сам на себя посмотри: выглядишь ужасно. Настоящая, не побоюсь этого слова, развалина.
— У меня все хорошо. Правда! Я… она должна быть там.
— Да, но не одна-одинешенька, всеми забытая. И не говори мне про ее распоряжения. Боже, если когда-то и нужно оспаривать юридический документ… Я знаю, ты возразишь, что Лидия сама этого хотела. Она хотела, чтобы ты сочинял музыку, но разве этого достаточно?
Музыка. Это слово показалось неожиданно жалким в сравнении с зияющей пропастью между жизнью до Рождества и существованием в течение последних четырех месяцев. Левин всегда воспринимал музыку как электрическую цепь, опутывающую все его тело. Когда к нему приходила музыка, мир становился спокойным, ясным и безмолвным. Вот почему Левин любил Нью-Йорк. Тротуар, уличные фонари, метро — все это тоже была своего рода электрическая цепь, питаемая энергией. Не то чтобы кто-то здесь мог быть великим, но каждый мог попытаться, и Левин продолжал пытаться и чувствовал, что город — иногда один лишь город — верит в него. И это того стоило. Иначе как еще можно было построить Бруклинский мост или Эмпайр-стейт-билдинг? Только благодаря вере в мечту.
Марина делала это каждый день, и сотни, тысячи людей устремлялись к ней, чтобы прикоснуться к мечте, которую она хранила в себе. Левин обязан заглянуть ей в глаза. Он почувствовал, как холодная волна электричества пробежала по его рукам. Это надо сделать.
Хэл помолчал.
— Так чем еще ты занимался, помимо того, что убеждал себя, что ты ужасный композитор?
— Ходил в МоМА. На Абрамович.
— Ах да! Уже сидел перед ней?
— Нет.
— Мы с Крейгом туда наведались. Весьма любопытно. Очередь была огромная, поэтому мы поднялись наверх и пробродили там целую вечность. Я еле дополз домой. Какая жизнь! Я буквально рухнул на диван и не шелохнулся, пока Крейг не принес мне «беллини». Я был в полном восторге. Я имею в виду, она и есть холст, верно? А еще — некто вроде музы или оракула. Я хочу принимать витамины Абрамович. Мне жутко нравится эта полная самоотдача во всем, что она делает. Кстати, — продолжал Хэл, — мы провели вечер в баре «Стандарт». Ну, знаешь, там, где джакузи. Плавки можно купить прямо в торговом автомате! Конечно, после полуночи плавки никому уже не нужны. Навряд ли там был хоть один коренной ньюйоркец. Бар кишел двадцатилетними молокососами, которые тараторили по-немецки, и девицами в микроюбках. Было дико весело. Кажется, мы теперь новая Кремниевая долина. Географически локализованная фокус-группа для любого разработчика новых приложений. Бедности наконец-то крышка. Сегодня утром за завтраком меня спросили, не желаю я грейпфрут-брюле. Ничего себе, да?
В теннисном центре они сыграли на открытом корте три сета. Левин проиграл: 4: 6, 5: 7, 3: 6. Он ненавидел проигрывать. К тому же его беспокоило, что он явно не в форме.
— Думаю, нам следует вернуться на сквош-корт, — сказал он Хэлу, когда они возвращались на Манхэттен, чтобы пообедать.
— Тебе известно, что на сквош-корте от сердечных приступов умирает больше мужчин нашего возраста, чем на любой другой спортивной площадке? — осведомился Хэл.
— Тогда, может, не стоит… Я снова начал заниматься пилатесом.
— Я не прочь выиграть, — сказал Хэл. — Не пойми меня неправильно.
Он вперил взгляд в расстилавшийся перед ними город.
— Мне никогда не забыть этот силуэт, словно составленный из деталек лего, как выразился племянник Крейга. Он питает страсть к водонапорным вышкам и уверяет меня, что все они — железные люди, которые днем спят, а по ночам поднимаются и бродят по земле. Если их осушить и подремонтировать, из них получатся фантастические маленькие студии. Конечно, пришлось бы менять противопожарные нормы, но… возможно, именно там нью-йоркские художники смогут обрести новую жизнь. В самом деле: сохраните водонапорные вышки, установите на крышах трейлеры. Сдавайте их на льготных условиях и исключительно творческим личностям. Пусть это будет нечто вроде гранта. Что будет с Нью-Йорком лет через двадцать, если люди искусства, всегда служившие источником жизненной силы этого города, больше не смогут позволить себе здесь жить? Останутся одни воротилы и китайцы. Кому это надо?
— Ты хочешь жить где-то в другом месте?
— Шутишь?
За тарелкой пенне арраббиата Хэл осведомился:
— Ты действительно собираешься жить в новой квартире? Там, должно быть, очень одиноко.
Левин поморщился.
— Тебе стоило бы съездить в Токио и встретиться там с командой Исоды, — предложил Хэл. — Это могло бы немного ускорить процесс.
— Может, в следующем месяце.
— Ну, ладно. Я рассчитываю, что ты справишься с этой работой.
Высаживая Левина на Вашингтон-сквер, Хэл спросил:
— Ты когда-нибудь задумывался, какой была бы твоя жизнь, если бы ты не любил музыку?
— Нет, — ответил Левин. — Я никогда об этом не думал.
— Знаешь, это и есть дар. Ты не ведаешь сомнений. Что касается меня, то я продолжаю быть агентом, и дата рождения, стоящая в моих водительских правах, все отдаляется. Это как в конце «Энни Холл», когда парень, который играет брата Вуди Аллена, воображает себя курицей. Психиатр спрашивает Вуди Аллена, почему он не сдаст брата в психбольницу, и Вуди отвечает: «Мне нужны яйца». Это про меня. Я делаю то, что делаю, потому что мне нужны яйца.
— Ты уходишь на покой, Хэл? — спросил Левин, берясь за ручку двери.
— Нет, Арки. Пожалуй, я пытаюсь сказать, что тебе яйца не нужны. Перед тобой стоит настоящий выбор. Может, настало время его совершить.
26
Элайас Брин медленно прошлась по ретроспективе Абрамович — залам с видеоинсталляциями, огромными фотографиями, витринами с экспонатами. В девять утра она была тут совершенно одна. К ее айфону были подключены микрофон «Зеннхайзер» и наушники. Элайас делала предварительную запись для своей программы. Сняв туфли и засунув их в оранжевую сумку, оставленную у стены, она бесшумно прогуливалась по выставке.
Женщина сделала маленький глоток воды, расслабила плечи и начала со вступления, рассказав слушателям, что некоторые из художников, воспроизводящих сейчас перформансы Марины Абрамович, сообщали, что посетители их лапали. Одна женщина заявила, что несколько мужчин трогали ее за грудь, когда она стояла обнаженная в дверном проеме, повторяя перформанс «Импондерабилиа».
— Перформанс «Импондерабилиа», — говорила Элайас в микрофон, — Абрамович и ее партнер Улай впервые представили в Германии. Он был призван напомнить людям, что художник — это дверь в музей. Поначалу Марина и Улай, оба голые, стояли так близко друг к другу, что людям, входившим в галерею, приходилось протискиваться между ними. Но тридцать три года спустя в МоМА обнаженные исполнители перформанса вызвали столь неоднозначную реакцию, что для посетителей открыли еще один вход. Двое обнаженных стоят довольно далеко друг от друга, и входящий может пройти между ними, не притронувшись ни к одному из них. Тем не менее этот путь предпочитают лишь около сорока процентов посетителей. Остальные выбирают традиционный вход напротив. Таким образом, первоначальный смысл перформанса, похоже, утрачен. А в Нью-Йорке нагота до сих пор считается настолько шокирующей, что это событие попало на первые полосы крупнейших газет. Перформансисты мужского пола, — продолжала Элайас, — также получали нежелательные знаки внимания: посетители трогали и сжимали их гениталии. Одного перформансиста, судя по всему, удалили, поскольку его возбуждение стало заметно.
У каждого свои способы подчинения и бунта, считала Элайас. На протяжении всей ее жизни люди доверяли ей. Делились с ней самыми интимными вещами. Даже в детстве. Возможно, окружающие уже тогда чувствовали, что не скажут ничего такого, что может шокировать ее.
Элайас остановилась перед трансляцией черно-белого видео. Абрамович лежала, повернув голову к камере.
— Пузыри, чешуя, рыба, монотонность, монотонный, — медленно и обстоятельно произносила еще совсем молодая темноглазая Марина по-сербски, а внизу шли субтитры с английским переводом. — «Коктейль Молотова», глаза, ресницы, глазной фокус, зрачок…
Задача состояла в том, чтобы без повторов и пауз произносить вслух все слова, какие только могли прийти на ум. Если Марина повторяла какое-либо слово или больше ничего не могла вспомнить, перформанс заканчивался. Элайас зачарованно следила за непрерывной чередой связанных друг с другом слов.
— Ключ, стена, угол, консервы, нож, ручка, хлеб, мусака, яблочный пирог, приправа, виски, влажность, вышивка… Дети, имена, молоко, юность, шепот, йогурт, легализованный аборт, никогда, путешествие, половое созревание, непонимание, несогласие, политик, должность, борьба за власть, немец, австралиец, паника, пикник, пистолет, танк, пулемет… Подполковник, солдат, рядовой, регулярный, менструация, мастурбация, мед…