Над Кубанью. Книга вторая
Шрифт:
— Не потому, что казаки. Казака выстрелом не спуж-нешь. Потому что неправые.
— Может, и потому, — согласился тот. — Пособите. — Он покряхтывая, снимал зипун, прикладывая изувеченное лицо к холщовой подкладке.
— За что это тебя отвозили, а? — спросил Семен.
— За бумажку.
— Как за бумажку?
— Да приехал я сюда со своим плужком и с бумажкой из Совета. Две десятины мне земли отпустили. Ведь два сына на фронте побиты…
— Ну?
— Ну, и попадись этот самый Очкас. Начал куражиться. А тут еще, наверно, с богатунского базара на линейках подвернули пьяные камалинские казаки. Иногородний я, с хуторков.
Семен насупился.
— Чеботарь небось?
— Нет, хлебороб.
— Кажись, нашел Сенька Павла, — вглядываясь, сказал Семен.
Павло подскакал и круто осадил жеребца. Наклонился, похлопал его по мускулистой мокрой шее.
— Где ж драка? — спросил Батурин, резко сдвинув брови.
— Была, Павел Лукич, — ответил Карагодин. — Вот его лечим, да и меня чуток угостили.
— Очкас?
— Да.
— Что же вы его не придержали?
— Его придержишь. Сам видишь, все поразбеглись, даже хозяйство покидали.
Павло обратился к Сеньке:
— Чей табор?
— Кажись, Велигуровых, да и Очкасов рундук тут.
Павло спрыгнул и медленно приблизился к пострадавшему. Жеребец шагом пошел за ними, чутко поводя ушами и храповито втягивая воздух.
— Приучил уже, — восхитился Сенька, подталкивая приятеля, — я своего промежду пальцев упустил. — Сенька надел хомут на Купырика, оправил шлею.
Павло внимательно перечитывал бумажку, поданную ему иногородним.
Старик со скрытой тревогой следил за Батуриным. Перед ним стоял прежде всего казак, а потом уже пред* ставитель новой власти.
— Правильно. Подписано ясно: Б-а-т-у-р-и-н, — сказал Павло, поднимая суровые глаза. — За эту бумажку бить не имели право. Это им не какое-нибудь отношение, что Тося из Армавира подписала. Сам до станицы доберешься?
— Доберусь, — кланяясь, сказал старик. — Только нельзя ли остаться, товарищ председатель?
— Остаться? — удивился Павло.
— Хочу начать… Окружу свою землю, может, тогда никто не прицепится.
— Ну, окружай, папаша, — улыбнулся Павло, — возле земли походи: лучше фершала. А ты, Семен Лаврентьич?
— Белокорку сажаю супрягачу.
— Сажай, да не забижай. Хомутов Катеринодар взял — это тебе не Лежанка.
— Как же я могу Хомута обидеть?
— Себе десять пудов на десятину высадишь, а супрягачу — пять.
— Понятно, — Семен качнул головой, — только не всегда от такого дела бывает обида. Ежели лето мокрое, от десяти пудов вся пшеница ляжет густо. А от пяти… или от шести в самый раз.
Павло сел на лошадь.
— Такое, видать, рассуждение имели те, что на общественный «лин выехали. По три пуда от десятины оторвали да пропили. Никудышный народ — хуже азиятов.
— Сами-то пашете! — прокричал вслед Карагодин.
Павло безнадежно отмахнулся.
— Редкий ты человек, — сказал старик, пожимая корявые руки Карагодина, — против своих пошел, решился.
— Ладно уже, — буркнул Карагодин. — На ночь ежели останешься, до нашего табора прибивайся. Вместе будет веселей. Кабардинку попляшем.
Садилку тяжело тащили исхудавшие за зиму Хомутовские кони. Забивало сошники, часто приходилось останавливаться, чистить. Семена подсыпали прямо на загоне. Узкие чувалы из домотканой дерюги Карагодин приносил на плечах, развязывал, и в ящик вытекало крупное, как горох, зерно.
— Не жалко такую пшеницу в землю гноить? — лукаво спросил Сенька.
— На пользу. — Карагодин вытряхнул мешок.
— А вот дед Лука завсегда жалковал.
— Евангелисту Луке можно. Он святой, а мы грешники. — Карагодин усмехнулся. — Ну, трогайте. За огрехами поглядывайте. А то Павло засрамит за Хомутова, он такой стал.
Когда вместо стригунка впрягли Купырика, а стригунка спаровали с Куклой на боронах, дело пошло спорее. К вечеру хомутовский участок засеяли и расположились на ночевку, Ребята натаскали бурьяна, зажгли костер, подвесив на дышло котелок: отцу хотелось чаю. Заварили семенником конского щавеля, и Карагодин с удовольствием прихлебывал коричневую жидкость. С полей тянуло хлебными запахами и сыростью. Кое-где светлели огоньки — варили пищу.
Ребята жевали сало, подернутое желтоватым прогорклым налетом.
В пепельной закраине костра догорал помятый стебель, выпрямляясь и посапывая.
Молчание перебил Сенька.
— Тот городовик, которого Очкас побил, видать, взял моду с председателя потребиловки, с Велигуры Мартына.
— С Мартына? — Карагодин повернулся. — Какую такую моду?
— Землю окружать, вот какую. — Сенька подкинул соломки, ярко вспыхнувшей, — Вчера Павло рассказывал бате, что Мартын без всякой бумажки окружил букарями десятин сорок выгона, самовольно захватил. Сказал: «Поступаю по закону новому: кто сколько отхватит, того и будет».
— Не слыхал про Мартына, — сказал Карагодин. — Ишь здорово он. Ему-то можно, худобы много. — Вслушался. — Кто-сь едет.
Постукивали колеса, и по сыроватой дороге мягко били копыта.
— 'Кого бог несет? — спросил Карагодин. — Ты, Сеня, подготовь ружье. Никогда такого не было. До каждого шороха начали ухо прикладывать. Хуже черкесских времен.
На дороге зафыркали кони, линейка остановилась. Покашливая, приближался человек.
— Старик вроде, — тихо шепнул Сенька, — не страшно.
— Литвиненок, — узнал Миша.
— Я полез на мажару, — сказал Сенька, — от греха подальше. Враг он наш.
Литвиненко поздоровался. Присел. Кнутовилкой почеркал по золе, покашлял.
— Степь объезжаете? — спросил Семен.
. — Чего ее объезжать. Она уже езженая, переезже-ная. Места нет, где бы казацкий сапог не ступал, где бы ее казацкий конь не топтал.
Приезд неожиданного гостя встревожил Карагодина. Он боялся Литвиненко, зная его негласную власть над атаманами, близкую связь с есаулом Брагиным, помня последнюю «рафаломеевскую ночь», организованную этим стариком. Карагодин издавна недолюбливал Литвиненко, не ломал пред ним шапки, и ночное появление его, конечно, было неспроста.
— Бока зажили? — неожиданно спросил Литвиненко, поглаживая узкую белую бороду.
Семен отодвинулся.
— Какие бока?
— Всё уже слышали, Лаврентьевич, — тихо сказал старик. — Зря за городовиков заступаешься, для тебя они всегда будут далекие.
— Да разве за городовиков? — встрепенулся Семен. — Люди они. За человека заступился.
— Какие они люди? — зло сказал Литвиненко. — Настоящие люди добро помнят, а эти? Казачество их приютило, соской кормило, как детей, а они теперь норовят ту соску вместе с пальцами откусить, — поняли мы их. Вперед им не люльки будем заказывать, а гроба. В гробах и по Кубани пустим. Пускай плывут, до первой Пружины. — Помолчал. — Пашешь?