Ночные бдения
Шрифт:
Вскоре после этого до меня все чаще стали доходить слухи о враче, чье искусство много сулило мне. Я колебался между двумя противоположными чувствами — любовь к солнцу и к Марии были одинаково сильны в моей душе. К врачу пришлось вести меня почти силой.
Он предписал мне покой, и моя грудь заволновалась. Я стоял у врат жизни, как бы на пороге второго рождения. Вдруг я почувствовал острую боль в моих глазах; я вскрикнул, ибо моя греза вернулась: я видел свет! Тысяча сверкающих искр и лучей — быстрый взгляд в богатейшую сокровищницу жизни.
Прежняя ночь вновь облекла меня. На мои глаза наложили повязку, и мне было позволено входить в новый мир лишь постепенно.
Никаких промежутков, мне показывали очень мало предметов, и ни одно живое существо, кроме врача, не приближалось ко мне, пока тот не счел меня достаточно сильным для того, чтобы перенести величайшее.
Он вывел меня в ночь, над моей головой в непомерной дали пламенели созвездия, и я, как пьяный, стоял под мириадами миров, чуя Бога и не называя его имени. Передо мной возвышались древние руины прежней земли, горы, мрачные и суровые в ночи; тусклая зарница играла в безоблачном воздухе вокруг их глав. Леса почили в тумане глубоким сном у их подножий, лишь слегка покачивая своими черными верхушками. Врач стоял тихий и строгий подле меня, в нескольких шагах как бы трепетал кто-то под вуалью.
Я молился!
Вдруг сцена изменилась; над горами, казалось, двинулись духи, звезды побледнели, как будто в ужасе, и позади меня открылось пространное зеркало, мировое море.
Я содрогнулся, почувствовав близость Бога.
А на землю ложились туманы, мягко окутывая ее, а в небе стремительней двинулись духи, и когда звезды померкли, золотые розы полетели над горами в голубом небе, и волшебная весна расцветала в воздухе, набирая мощь, и вот уже целое море бушевало в вышине, и пламя на пламени вспыхивало в небесных потоках.
Тогда над еловым лесом, сверкая тысячами лучей, как целый возгорающийся мир, встало солнце.
Я всплеснул руками, защищая глаза, и рухнул на землю.
Когда я очнулся, в воздухе парил бог земли, а невеста разорвала все свои покровы, открыв свои лучшие прелести оку Бога.
Вокруг было святилище — весна сладостной мечтой распростерлась на горах и на лучах — в траве пламенели небесные звезды: цветы. Из тысячи источников море света низвергалось в мироздание, и краски возникали в нем, как дивные духи. Вселенная любви и жизни — румяные плоды и цветущие венки на деревьях — благоуханные плетеницы на горах и на холмах — самоцветы, сверкающие в гроздьях — бабочки, как летучие цветы, порхающие в воздухе, — тысячеголосый напев, гремящий, ликующий, прославляющий, и око Бога, взирающее из бесконечного мирового моря и из жемчужины в чашечка цветка.
Я отважился мыслить вечность!
Вдруг позади меня что-то зашуршало, — новые покровы упали с жизни — я быстро обернулся — и увидел — ах, впервые! плачущие глаза матери.
О ночь, ночь, вернись! Я не могу больше выносить всего этого сияния и этой любви.
ДВЕНАДЦАТОЕ БДЕНИЕ
Все в этом мире происходит в высшей степени неравномерно, так что я прерываю незнакомца в плаще среди его рассказа, и было бы не худо, если бы иной великий поэт или писатель потрудился прерывать себя вовремя, как сама смерть прерывает жизнь великих людей в надлежащий срок — за примерами далеко ходить не надо.
Нередко человек возносится, как орел к солнцу, отторгнутый, кажется, от земли, так что все с восхищением созерцают преображенного в его блеске; однако эгоист вдруг возвращается и, вместо того чтобы, похитив солнечный луч, подобно Прометею, совлечь его на землю, завязывает окружающим глаза, воображая, будто солнце слепит их.
Кто не знает солнечного орла, пролетающего через новейшую историю!{43}
Что же касается моего незнакомца, то я даю слово авторам, изголодавшимся по романтическому сюжету, что из его жизни можно выжать умеренный гонорар — стоит лишь отыскать его и дослушать его историю до конца.
В эту ночь поднялся изрядный шум. Из дверей знаменитого поэта вылетел парик, за которым поспешил его обладатель, так что было неясно, гонится ли он за своей летучей принадлежностью или, напротив, его принадлежность гонится за ним. Эта неясность побудила меня задержать его, чтобы он исповедался мне.
«Друг мой, — произнес он, — за бессмертием гонюсь я, и бессмертие гонится за мной. Ты сам знаешь, как трудно прославиться и насколько труднее просуществовать; во всех областях жалуются на конкуренцию, и в области славы, и в области существования положение не лучше; к тому же в обеих этих областях вызывают нарекания отдельные погодные субъекты, ужо зачисленные в штат, и на слово больше никому не верят. А мне на моем пути встретились особые затруднения, так что я при всем желании не мог добиться ничего. Сам посуди, что делать на этом свете человеку, который не только не носил короны уже во чреве материнском, но, даже и вылупившись из яйца, не учился, по крайней мере, карабкаться по веткам своего собственного родословного древа; что делать человеку, который не принес на этот свет с собой ничего, кроме своего голого «я» и здорового тела. Не знаю ничего нелепее в наше время, когда служебные посты, должности, орденские ленты и звезды заготавливаются еще прежде, чем родился тот, кому предстоит занимать или носить их. Не лучше ли бедняге новорожденному, для которого не заготовлено даже теплой одежонки, выйти из материнского чрева обрубком, чтобы на него хоть глазели и кормили его? Надеюсь, ты меня поймешь, дружище!
Я на все лады пробовал пробиваться, по успеха никогда не имел, пока наконец не обнаружил, что у меня нос Канта, глаза Гёте, лоб Лессинга, рот Шиллера и зад нескольких знаменитостей сразу; внимание ко мне было привлечено, и я преуспел: мной начали восхищаться. Но я не остановился на достигнутом; я написал великим людям, выпрашивая у них обноски, и теперь имею счастье обувать башмаки, в которых некогда ходил сам Кант, днем надевать шляпу Гёте на парик Лессинга, а вечером нахлобучивать ночной колпак Шиллера; да, я продвинулся еще дальше на этом поприще, у Коцебу я перенял плач, я чихаю, как Тик, и ты не представляешь себе, какое впечатление произвожу иногда; в конце концов, тварь телесна, и телом интересуются больше, чем духом; я тебя не дурачу, ты не думай: мне случалось прохаживаться кое перед кем, в подражание Гёте, надев шляпу задом наперед, спрятав руки в складки сюртука, и этот некто заверил меня, что предпочитает подобное зрелище последним сочинениям Гёте. С тех пор я вхож в изысканное общество, на званые обеды, словом, я благоденствую.
Не повезло мне лишь сегодня, когда я вздумал подсмотреть, как выглядит у себя дома один знаменитый великий человек, выступающий публично с таким достоинством; он принял меня за вора, хотя то, что впопыхах похищено у него моим взором, не слишком украшает его».
С этими словами он снова надел парик Лессинга, присовокупив следующий сарказм:
«Какова цена всему этому бессмертию, друг, если после смерти парик бессмертнее человека, носившего его? О самой жизни я и не говорю, ибо в роли гения весь век пыжится смертнейшее ничтожество, а гения прогоняют кулаками, едва он появится, — вспомни только голову носившую этот парик до меня! Доброй ночи!»
Я не стал задерживать шута.
На кладбище в лунном свете околачивался некий молодой человек; мне удалось подойти к нему совсем близко, а он все не замечал меня, стараясь неистовой жестикуляцией и декламацией довести себя до соразмерного отчаянья, — средство испытанное, я действительно знал одного проповедника, который был способен плакать не иначе, как при звуке собственных пламенных речей; постепенно молодой человек добился своего и, вытащив наконец пистолет, неоднократно приставлял его ко лбу, пока не отважился на искомой высоте спустить курок, — пистолет не выстрелил, только фальшивая косичка сорвалась от резкого движения. Поскольку дело показалось мне сомнительным, я побежал, поднял упавшую косичку и протянул ему с подобающим обращением. Он принял в своем пылу косичку за кинжал и поспешил нанести себе несколько ударов, нешуточных, но тщетных.
Я попытался привести его в себя, заметив, что трагические ситуации нередко нарушаются комическими нюансами, например, сеткой для волос, потерянной королем Лиром от избытка чувств, и тому подобным, так что мои усилия не пропали даром: он сел на могильный холм и до того опамятовался, что предоставил мне прикреплять ему фальшивую косичку. Занятый этим, я продолжал его вразумлять апологией жизни, которую он принужден был слушать спокойно, так как я держал его за волосы.