Порог невозврата
Шрифт:
Айхан замедлил с ответом. Судилища не получалось. Мало того, что подсудимый не чувствовал за собой вины, не находилось вроде и потерпевшего. Айхан вопросительно посмотрел на Таната.
– Знаешь, – сказал Танат, – я тебе благодарен за заботу о моих интересах, но… Пойми, это не дело минуты. Мы – поэты, философы как зерна, только исчезнув в почве, мы прорастаем. Значит, надо просто честно сдохнуть. Нет инстанции, которая нас оценит и не нужно ее. Оценка будет только отрицательной. Знаете, с какого-то момента наступает точка невозврата. Только эту точку надо толковать в двух смыслах. Первое, – когда вы сами решили не возвращаться к тому, что было, и второе, – когда само время не приемлет вас ни на йоту. И тут уж ничего не поможет – ни гороскопы, ни удостоверения личности, ни рекомендации сверху, ни, извините, происхождение. Вот для меня самым первым философским впечатлением был Кьеркегор, потом Ницше, настало время, когда меня полностью подавил айсберг Хайдеггера. А у нас? У нас не происходит точки невозврата, у нас все повторяется до невыносимости. Наше настоящее барахтается в болоте непреходящего прошлого, и никак не может выплыть на берег. Ведь прошлое должно проходить, а у нас не проходит. Все то же советское прошлое, все тоже азиатское преклонение перед деспотом. Хорошо Достоевскому, он сразу вырос из «Шинели» Гоголя. А мы до скончания века продолжаем волочить все ту же шинель. А вы все еще продолжаете играть в деколонизацию. Да мы уже давно не колония. Нас ныне, наоборот, от самих себя спасать надо! А Вы, Вы хоть понимаете это? Вы пытались игнорировать все перемены, упрямо сидели в шестидесятых, и чего добились? Вас просто выкинуло! Не выкинули, а выкинуло! (Обращаясь к Айхану). А ты еще пытаешься суд над ним устроить. Агзамыч – такая же жертва, как мы. Ему вообще не повезло. В колебаниях между делом и творчеством, он так и не состоялся. Его жалеть надо, а не бороться с ним.
– Ну, нет, Таныч, – возмущенно произнес Айхан, – тут дело не в нас с тобой, не в нашем отношении к Агзамову. А в его отношении к нам… Мы, или, по крайней мере, я, всегда считал его лучшим из лучших в своем поколении. И, возможно, он, действительно, был таким, и даже остается таковым. Но он не видит дальше своего поколения, вот в чем беда! Кто же нас тогда оценит, когда даже в Агзамове сидит поколенческий дальтонизм?! А ведь он еще претендует на хварну, на свою особую избранность, но хварна как раз и дается, чтобы ее по цепочке передавать другим, делая род людской лучше и лучше! А что у нас с Агзамовым, «обладателем хварны»? Он не нашел ничего лучшего, как замкнуть ее на себе! Вот и подавился! Прекрасно зная каждого из нас, используя нас в своих целях, он, тем не менее, прошел мимо нас, не заметив очевидного, что, да, мы другие, но мы еще способны слышать и ощущать зов бытия, трепетно внимать миру, а вот за нами идет поколение, которое не будет ничему внимать, кроме своих расовых или животных инстинктов! Кому много дано, с того больше и спросится! Я не могу обижаться на своих братьев-казахов за то, что они не понимают ни моей философии, ни моей поэзии, но Агзамов? Агзамов-то всё прекрасно понимает! Почему тогда молчит? Почему не вступится за нас, за незаконнорожденное поколение? Мы ведь хоть и родились в советскую эпоху, духовно зачаты Перестройкой. Рождены прежде, чем зачаты, но мы так зачаты, что как плод никому не нужны!
Глаза Айхана горели, он отчаянно взмахивал руками, как бы впечатывая слова в воздух, или, пытаясь взлететь. Все заворожено смотрели на Айхана, они никогда не видели его таким серьезным. Обычно он любил пошутить, сыронизировать, а тут… Тут он шел как на смертную битву. Каждое его слово западало в душу.
Агзамыч понял, что надо срочно спасать положение.
– Слушай, Танат, не слушай его! Он сам не знает что несет! Знаешь, я не знал, что ты такой великодушный! Я такие вещи очень ценю. Я возможно и виноват в чем-то перед тобой, но, думаю, это не поздно исправить.
– Где мой дипломат? – обратился он к Маньке.
Она нагнулась и достала из-под столика объемистый кейс.
Агзамов положил его себе на колени и торжествующе обратился к обществу.
– Здесь ровно миллион долларов. Я их выиграл в казино «Шахерезада». Теперь я сам распоряжаюсь этим богатством. Но после тех речей, которые я здесь слышал, я могу поделиться только с Танатом.
– Ну, Таныч, сколько тебе нужно для счастья? – спросил Агзамыч, панибратски похлопывая его по плечу.
– Ну, мне, пожалуй, нужно все, – задумчиво произнес Танат.
– Все не могу! – как ошпаренный, вскричал Агзамыч.
– Ну, тогда половину!
– И половину не могу!
– Ну, тогда мне ничего не нужно, – равнодушно сказал Танат.
– Постой, постой, я имел в виду, сколько нужно для вашего проекта? Тысяч пять – десять хватит?
Присутствующие напряженно уставились друг на друга. Когда совсем рядом такая куча денег, никому не хотелось ограничиваться десятью тысячами.
– Ладно, я могу добавить еще с десяток, – сказал Агзамыч, и, вставив ключ, открыл дипломат.
Вместо блеска зелененьких долларов, показалась тускло отсвечивающая папиросная бумага. Агзамов порвал один слой, второй, потом стал лихорадочно рвать другие слои. Бумага отлетала клочьями. На самом дне показалась книга Агзамова «Тюркская хварна», но чуть глубже оказалось такое, что книга выпала из рук Агзамыча. Там лежала гуттаперчевая ладонь, сложенная в увесистый кукиш. Агзамыч поднял «кукиш», но под нею уже ничего не было, да и как бы мог поместиться в небольшую выемку миллион долларов?
Все так и застыли, только один Айхан не выдержал и расхохотался.
– Ой, не могу! Вот это миллион – только на кукиш и тянет! Ты прав, Игорь, талант не пропьешь, власть не переиграешь!
Агзамыч, не раздумывая запустил в Айхана фигой, но она пролетела выше его головы и с грохотом опустилась на проигрыватель.
В это время раздался требовательный стук в дверь. Она оказалась не запертой, и не успел Игорь подняться, как в квартиру ворвался до боли знакомый коренастый сосед, только на этот раз с топором в руке. Но если бы в руке его был только топор! На голове его был шлем с каким-то пышным опереньем, на груди – кожаные доспехи, на коленях – кожаные же наколенники.
– А к-ху ли, – сказал он, не успев войти. – А кху ли вы отсюда не уходите? Вы мешаете спать! Всем! В том числе и мне! И вообще, мне особенно!
Чувствовалось что он изрядно выпил и, видимо, с определенной целью. Ведь трезвый казах – это стопроцентный подкаблучник, а пьяный – эпический герой. «Герой» еле держался на ногах, но в вяло опущенной правой руке он сжимал настоящий боевой топор.
– Вот, полюбуйтесь! – осклабился в саркастической улыбке Айхан. – Если вы раньше думали, что големы бывают только у евреев, то это наш казахский голем, изобретение наших духовных вождей.
Тут последовал выразительный взгляд в сторону Агзамова.
– Они всё кричали, что затирают казахский язык, но разве когда-либо был у нас иной язык, кроме языка топора и сабли? Вот и докричались! Один я с середины 90-х пытался привить этому народу язык философии, но разве меня кто-нибудь послушал? Разве жалкие тиражи моих книг могли дойти до этих воителей?! И разве можно встретиться с ними в космосе мысли? Нет, только в тесной квартире, где без драки не разойтись!
Танат встал и подошел к соседу, который, заозиравшись, и, видимо, постепенно трезвея, стал медленно поднимать топор.
– Слушай, ахмак, пошел вон, это моя квартира! – вдруг сказал Танат, встав напротив «воителя». Можно было ожидать, что сосед взмахнет топором и отрубит ему голову, но нет, тот даже опешил.
– Может, это твоя квартира, – медленно произнес сосед, – но это моя земля. И на ней не должны жить такие люди как вы. – Почтенный, – обратился он к Агзамычу. – Я же ради вас их простил, почему же вы их не убрали отсюда?
Сосед говорил по-казахски, Танат отвечал по-русски. Беда русскоязычных в том, что они понимают по-казахски, а их оппоненты ничего не понимают.
Агзамыч зашел в тупик. Но не таков был Айхан, он сунул руку за пояс, вытащил оттуда револьвер, взвел курок и наставил его на соседа.
– А ну, брось топор, верней, медленно опусти его на пол.
Ошарашенный сосед немедленно исполнил приказание.
– Ты это того, не шути! Эта штука ведь стреляет! – вскрикнул он напоследок.
– Думаешь, инвалиды оружие не умеют держать? Еще как умеют. Вообще, ты не воспринимай всерьез мое инвалидство. Мой образ создан как бы в назидание потомкам. Я не инвалид, а пародия на ваше социальное и национальное инвалидство. Мы, казахи, по словам одного своего классика, столько раз умирали и возрождались, что и не помним себя в первозданном величавом виде. То мы зависели от иранцев, то от китайцев, то от монголов и каждый из них ломал нам хребет, пересоздавал по своему образу и подобию. Все эти перипетии как бы отлиты в моей фактуре: у меня высокий арийский лоб, широкие монгольские скулы, хитрые узкие китайские глаза. Позвоночник мой не перебит, но нервы, отвечающие за движение съедены в нем вирусом полиомиелита. Так и наше общество крайне заражено вирусом политизации. Мы сейчас не смотрим на себя, не выясняем, в каком состоянии мы находимся. Это в нас говорит комплекс инвалида. Ведь инвалид всегда хочет казаться лучше, чем есть. Он старается по возможности скрыть свои недостатки и выпятить малейшие свои достоинства. Вот и мы откровенно хотим казаться лучше, чем есть, пусть у нас самая высокая подростковая смертность в мире, но мы объявляем себя лучшими в Европе и Азии, лучшими во всем человечестве. Но при этом, как передо мной – костыли, за нами волочится хвост атавизма с такими неотразимыми прибамбасами как племенная идентичность, культ ханской семьи и любовь к жизни на халяву! А молодежь наша готова есть все, что бы ей не предлагали – пиццу, суши, западную музыку, восточные единоборства. А наше, свое, национальное, с каждым годом становится все невостребованней. Особенно это касается нашего языка. Хотя для него у нас созданы самые льготные условия, другие народы учат его как из-под палки. Так нам бы успокоиться, расслабиться, приняться, наконец, за развитие культуры, искусства, философии, но нет, наш казахский язык, как девушка на выданье, над которой бдят сонмы нянек и повитух, которые уже взрослую девушку опять кладут в колыбельку, обрубая ей все, что не соответствует колыбельному размеру – размеру их убогих представлений о языке. Из языка поэзии и эпоса они хотят сделать топорный канцелярский язык, где половина современной лексики не у народа взята, а придумана горе-умельцами от языкознания.