Счастливая черкеска
Шрифт:
Молитва перед началом всякого дела…
И тут вдруг пришло: Ирбек Кантемиров, Юра, старший-то братец Мухтарбека — большой друг и почитатель шахтеров, да-а-а…
Сколько мне принимался рассказывать!
— Можешь поверить?.. Первые после войны гастроли были у нас в Прокопьевске, отец нас туда повез, и я, ну, как прикипел к нему… удивительный город!.. Весь на буграх, и народ какой-то особенный: хоть где-нибудь на горе, хоть на краю провала, а непременно — свой дом с коровой и с кобелем на цепи… Обязательно мотоцикл. А с работы он, знаешь, как идет?.. Почти у каждого на лице синие крапинки от угля и черные круги возле глаз. На левом плече за петельку пиджак поддерживает, а в правой у него в пальцах — две бутылки водки. Обязательно две. Не прячет, ни от кого не скрывает — даже как бы наоборот. Даже как бы гордится: а мне наплевать, кто что обо мне подумает… Отработал — иду отдыхать. А приходит в цирк — ну, что откуда берется! Всю страну объехали, где только не бывали, но таких душевных зрителей, как в Прокопьевске, таких понимающих — больше нигде. Как они аплодируют!.. Руки, и правда, отбивают. Кричат, вскакивают, на шею друг дружке бросаются. Плачут как дети… слезы утирают, ты веришь?.. А после представления — не отобьёшься. Хватают под руки: пойдем в ресторан!.. Мы к этому, ресторану, веришь, настолько привыкли, и официанты с поварами к нам — тоже, что когда и без них, бывало, без шахтеров, придешь уже поздно, а он закрыт, ресторан… Постучишь, а батя в дверях, швейцар: а-а, осетины!.. Чего припоздали?.. Ну, проходи-проходи!.. Не-ет, что ты: в Прокопьевске удивительный зритель. И отец любил туда возвращаться, и я, когда остался за него… Собираешься на гастроли в Сибирь, и если есть выбор — обязательно говорю: мне — Прокопьевск!
И так живо представил я рассказы Ирбека об этом самом Прокопьевске, о Прокопе, как называли его мы, жители соседнего Сталинска, в один момент ставшего потом Новокузнецком, попросту — Кузней… Так живо, что встал из-за стола, вышел из каюты на полубак и долго там стоял, вглядываясь в очертания судна-спасателя… ну, надо же!
Уходишь от Сибири, от стальной, от черной от угля страны своей молодости, как любил я когда-то обозначать те края, а все равно он, «Шахтер» — вот он!
Ты от него — за тридевять земель, а он тебя уже поджидает в «точке четырнадцать» возле греческого острова Лемнос: и здесь догнал!
Так это и осталось у меня в сознании, как гвоздь в белой стене, на которой ничего больше нет: Мраморное море за Босфором, остров Лемнос, на котором бедовали казаки, и вдруг… вдруг…
Сперва там, а позже в иных краях все чаще начал припоминать наши с Юрой былые разговоры об этой неумытой, провальной Прокопе…
Как бы между делом в очередной раз сообщаю ему, что снова лечу в Новокузнецк, а он — тут же:
— А в Прокопьевске ты не будешь? Не заглянешь туда?.. Я там — уже давненько, эх… Интересные места. И такие названия. Прокопьевск — это сам город, а железнодорожная станция там, если помнишь, — Усяты…
— А зритель та-ам, — начинал ему в тон.
И он ловился:
— Да что ты!.. Это я тебе говорю: такого зрителя нигде больше — ни по стране, ни за рубежом. Даже мексиканцы… ну, выстрелит вверх из револьвера: этим он все сказал. Но чтобы так радоваться и так понимать…
Конечно, мне это представлялось немножко странным: все эти воспоминания Юры о Прокопе. Как-то не без подначки спросил его: что ты, мол, все Прокопьевск да Прокопьевск — может, там у тебя любовь была и никак не можешь забыть?
Нет, отвечает. Ты понимаешь: там зритель особенный. И места, места… Городок, может, помнишь, в тех же краях: Бачаты. А по дороге в Кемерово…
— Ясно, ясно! — говорю. — Барачаты!
— Это ведь наше: барачет бысын. Пожелание изобилия…
И я подхватывал:
— Вот-вот. Изобилие ему!.. Да барачаты — это всего-навсего маленькие бараки… изобилие ему, эх!.. Забыл уже? Я тебе читал как-то: стихи моей молодости об этих местах?..
— Припоминаю что-то, но…
И я становился в позу: расправлял плечи и пальцами туда и сюда вел по усам:
— Расправил я Усяты, взял руки под Бачаты…
И Юра начинал улыбаться:
— Ну-ну?
И я вскидывал на уровне груди растопыренную пятерню:
— Да что же вы, девчаты, забились в Барачаты?!
Отсмеявшись, он просил:
— Ты мне перепиши их.
— Да зачем тебе?
— А ты думаешь, один я те места вспоминаю?.. Поеду в Осетию. прочитаю старым наездникам, они тоже все вспоминают Прокопьевск… как ты говоришь? Прокопу…
Далась им, думал я, эта разбросанная на черных шахтовых выработках грязная и почти бесконечная Прокопа, без всякой границы переходящая в такой же мрачный соседний горняцкий город — Киселевск. Страшный этот, похожий на раковую опухоль сдвоенный «мегаполис» шутники-старожилы называют: Киселепьевск.
Потом случилась одна маленькая история, которую помню, кажется, по минутам: настолько она была в духе Ирбека, в его широком, щедром характере…
Летом 98-го приехавшие из разных концов России шахтеры стали палаточным лагерем вокруг Горбатого моста у Белого, будь он неладен, дома…
Сам я к этому времени уже окончательно распрощался с иллюзиями черной от угольной пыли «бархатной революции», уже печально посмеивался над обманутыми горняками, и к Горбатому мосту не спешил: зачем лишние разочарования…
Но тут вдруг мне позвонил адыгейский писатель Аскер Евтых, которому тогда уже перевалило за восемьдесят и решительным голосом предупредил, что вечером его не будет дома: хочет поехать к Горбатому мосту, отвезти шахтерам несколько бутылок минеральной воды — на улице вон какая жара, а по телевизору передали, что они там помирают от жажды… что ты с ним будешь делать!
Совсем недавно ушла из жизни его жена Валентина Николаевна, Валечка, которую он, и правда, боготворил и о которой написал потом свою последнюю повесть: «Я — кенгуру». О том, что любовь к этой мягкой, деликатной, ласковой женщине всегда носил в сердце бережно, как далекое экзотическое животное носит в сумке на животе своих малышей… ах, Аскер, Аскер! Солдат в переводе с арабского, боец, всю жизнь — из-за вероломного предательства младших искателей славы на родине, в Адыгее — и в самом деле, ведший в Москве суровую жизнь одинокого воина-отшельника, сам он тоже был трогателен, как ребенок, и чист, и дружбу с ним вспоминаю теперь с болью и радостью, задним числом принимая её как большой подарок судьбы…
Оставшись один как перст, Аскер явно затосковал и, пытаясь хоть как-то поддержать его, я, как младший, каждый вечер набирал его номер, а он, аульский хитрец, отдаривался тем, что, позвонив иногда, непререкаемым тоном просил пригласить к телефону «Ларису Александровну» — мою жену. Хотел с ней якобы по каким-то хозяйственным делам посоветоваться, а на самом деле — расспросить о Майкопе: и ей, бывшей майкопчанке, сделать приятное, и самому душу отвести…
Лето стояло, и действительно, жаркое, был август, и он задыхался там на своем двенадцатом этаже, выходил в основном только за хлебом да за лекарствами и вдруг умудрился загрипповать… Приходить к себе запретил категорически, а я как раз купил ему громадный астраханский арбуз. После долгих споров сошлись на том, что в лифте я поднимусь на этаж, на виду у него оставлю арбуз на площадке и тут же захлопну дверцу, укачу вниз.
Все так и было: он, полный властной значительности, в одних трусах уже стоял на площадке, я выложил арбуз, поднял в приветствии ладонь, нажал кнопку… Подходил уж к собственной двери тоже на двенадцатом, на Бутырской, когда вдруг подумал: арбуз никак не меньше десяти килограммов, нарочно такой выбрал — сделать понимающему человеку приятное… Но как же он его затащит в квартиру — после недавнего инфаркта больше двух килограммов поднимать ему запретили категорически!..
Первым делом бросился к телефону, набрал номер.