Сон ягуара
Шрифт:
Уходя, Венесуэла сжала ей обе руки и заверила, что она всегда будет желанной гостьей и может жить у них, сколько ей вздумается. Немой Тересе так трудно было ответить, что ни звука не слетело с ее губ. Тогда она сделала знак рукой Антонио.
— Что она говорит? — спросила Венесуэла.
— Она говорит, что пришла не жить, а умереть.
Через два дня, июньским утром, немая Тереса не вышла к завтраку, как обычно. Антонио ждал, но Венесуэла почувствовала недоброе.
— Она не придет, — сказала она.
Антонио бросился в дальнюю комнату и нашел Тересу в кресле-качалке, в центре солнечного луча, руки ее бессильно повисли, голова была откинута назад, глаза приоткрыты. Он медленно подошел и склонился к ее лицу. Одного взгляда хватило ему, чтобы понять, что она умерла ночью, далеко от той церковной ступеньки, где провела свою нищенскую жизнь, и никогда взгляд этой женщины не выражал такого облегчения. В глубокой черноте ее радужки тонкая полоска света бесконечно вызывала в памяти все те слова, которых она не могла произнести и которые теперь, в царстве Божьем, больше не обрекали ее на молчание.
Антонио поцеловал ее лицо и руки. Он упал на колени у ее ног, прижался щекой к неподвижному колену и тихо заплакал, мешая свои слезы с маисовой мукой. Ее похоронили на заднем дворе, закутав тело в белый саван. Перед тем как закрыть ей рот, на язык положили семена мангового дерева, чтобы оно укоренилось там, где будет погребено тело, и Антонио засыпал яму холодной землей.
Смерть Немой Тересы совпала с долгим периодом процветания Антонио. Он был деятелен, предприимчив, решителен. Мало уделял внимания семье, Ане Марии, которая и сама часто отсутствовала, Венесуэле, которой было уже тринадцать лет, и растила ее Эва Роса, ибо вся энергия, которую он мог бы посвятить им, была поглощена работой. Прежде чем мечта об университете в корне изменила его судьбу, Антонио сделал тысячу сто тридцать четыре операции, и ни один пациент не умер под его ножом. Из двадцати больниц Маракайбо он руководил шестью, был председателем Коллегии медиков, основателем Федерации венесуэльской медицины, депутатом Национального конгресса, пережил эпидемии анкилостомоза, болотной лихорадки и малярии и возглавил команду врачей, которая сумела искоренить оспу во всем регионе. Каждое утро порог его двери был усыпан конвертами с приглашениями и грамотами. Новый губернатор Вольфганг Ларрасабаль хотел вручить ему ключи от города, но Антонио отклонил оказанную честь, и даже самые ярые хулители признали в этом политическом жесте доказательство его скромности и подлинного благородства.
По всему Маракайбо передавали из уст в уста сказки и байки, подпитывающие легенду Антонио Борхаса Ромеро. Говорили, что его отцом был итальянский монах, который плыл на большом пароходе четвертым классом, направляясь в Панаму, чтобы до конца своих дней жить там взаперти в лепрозории, и решил провести последнюю ночь с женщиной; от этой ночи молитв и покаяния будто бы и родился Антонио. Другие были уверены, что его отцом был английский лорд, какой-то Чемберлен, большая шишка, у него никогда не было времени, но он нашел часок, чтобы обрюхатить немую девушку, а потом канул в кулуарах британского парламента, оставив после себя только две машинки для сворачивания сигарет. Одно знали наверняка: Антонио Борхас Ромеро стал таким известным в регионе врачом, таким уважаемым кардиологом, что его имя звучало во всех городах вокруг Маракайбо, от Гуахиры до Бобуреса, окруженное почти мифологической аурой.
Особенно им восхищались в Санта-Фе, деревушке, полной барабанов и святых из резного дерева, где жил Клементе Пахаро, легендарный висельник, ставший самым богатым человеком южной части озера благодаря контрабанде табака; потомство Клементе было столь многочисленно, что его называли папой до колумбийской границы. В рассказах рубщиков тростника обычно повторялась одна версия: Клементе Пахаро был сыном древней семьи потомков испанцев, которых в стране зовут мантуано, аристократической ветви белых европейцев, рожденных в Америке, которые разбогатели на торговле сахаром и поселились на побережье в таком большом доме, что ночами с кораблей свет его окон был виден прежде света маяка.
Говорили, что его отца зарезал один из его собственных слуг в излюбленном лупанарии рыбаков, и его тело будто бы нашли через пять месяцев на другом конце страны, связанное и смахивающее на ощипанного петуха. После его смерти семейное состояние растащили злые дядья, и юный Клементе ничего не мог поделать. Он жил в нищете до того дня, когда дядья, в свою очередь, умерли, один от ущемления грыжи, а другой зарезанный молодым любовником, известным под именем Аланито.
Клементе Пахаро, которому было тогда четырнадцать лет, сжег два тела во дворе дома, единственным хозяином которого он теперь остался, распродал всю мебель, которую семья коллекционировала на протяжении пяти поколений, заменил слуг своими приспешниками-бандитами и создал одну из самых крупных сетей незаконного оборота табака, сплел, как паутину, в сумраке своего жилища, строя свое богатство на смерти всех Пахаро до него.
Вот почему, когда приступ почечной колики лишил его дара речи и поверг в пучину лихорадки, Клементе Пахаро решил, что единственный, кто достоин щупать его живот, — это Антонио Борхас Ромеро.
В разгар сухого сезона он покинул свое царство контрабанды, неделю пробирался берегами озера, пересек в конном экипаже долины Альтаграсии и направился прямиком в кабинет доктора. В один мартовский день, в двадцать четыре минуты четвертого, в час сиесты, он явился в центральную больницу Маракайбо в сопровождении четырех вооруженных людей. Он вошел в здание с парой револьверов под жилетом и большим мачете длиной пятьдесят сантиметров, висевшим на ремне. Поднялся на второй этаж и сказал дежурной медсестре за стойкой:
— Я хочу видеть доктора.
Та даже не подняла на него глаз, продолжая заполнять формуляр.
— Доктор занят, — ответила она.
Совершенно спокойно Клементе Пахаро достал мачете и положил его на формуляр. После чего миролюбивым тоном повторил:
— Я хочу видеть доктора.
Молодая женщина за стойкой вздохнула, бросила раздраженно «подождите здесь», открыла дверь сзади и пошла к Антонио, который читал в своем кабинете.
— Какой-то человек хочет вас видеть, доктор.
Антонио повернулся к ней:
— Скажите ему, чтобы пришел после сиесты.
Молодая женщина устало пожала плечами:
— По-моему, доктор, если вы его не примете, он отрежет вам голову.
Никакого удивления не отразилось на лице Антонио. Он медленно закрыл книгу, надел белый халат и вымыл руки с мылом, оставившим в воздухе запах щелочи.
— Скажите, пусть зайдет.
Антонио хватило одного взгляда, чтобы понять: этот человек не спал неделю. Было ясно, что он проделал долгий путь. Его одежда была покрыта дорожной пылью, а под курткой он носил арсенал, перед которым сдалась бы целая казарма. Антонио не дал ему ничего сказать. Не позволил ни напиться, ни положить вещи и указал на свой маленький операционный стол без единого слова. Уверенным и точным жестом он спустил с него штаны, простерилизовал шприц с морфием, ущипнул ягодицу и быстро сделал укол. Клементе Пахаро тоненько вскрикнул, и его телохранители, ждавшие за дверью, вбежали в кабинет. Антонио протянул им марлевую салфетку с пятнышком крови.
— Дайте ему гранатового сока, и пусть помочится.
Клементе Пахаро увели, поддерживая за плечи; он исчез, не заплатив. Антонио забыл об этой истории до следующей недели, когда, придя в кабинет, увидел секретаршу с каким-то свертком в руках.
— Это вам от бандита, — протянула она ему конверт. — Надеюсь, это не его камень.
Вскрыв конверт, Антонио увидел свидетельство о собственности на дом у моря, в деревне под названием Ла-Росита. К этому непомерному подарку была приложена записка:
Камень стоит жемчужины.
Дом, который Клементе Пахаро подарил Антонио, и вправду был жемчужиной. Семья впервые приехала в Ла-Роситу утром. Теплый ветер дул с моря, от Бонайре и Арубы, и колыхал мачты у берега. Там, вдали, другие мачты выплывали из-за мола и смутно виднелись за дамбой, а еще дальше величественный холм загадочной формы, горбатый, полого исчезающий за горизонтом, вырисовывался почти как профиль морского чудища, нырнувшего головой в бездну. Это был вход в залив Маракайбо. Пироги из прогнившего дерева, с изъеденными черным грибком лавками, стояли мирной вереницей. Ла-Росита как будто застыла не во времени — в вечности. От нее осталось лишь название, еще жившее в памяти нескольких буржуазных семей, которые построили здесь летние дома, ставшие теперь заброшенными замками. После открытия нефти латифундисты и молодые холостяки покинули побережье и нанялись на буровые и в шахты. Остались только редкие семьи рыбаков, разоренные эпидемиями и другими бедами, которые занимались посадками юкки. Некоторые, правда, вернулись. Прожив годы в большом городе, измученные нищетой и подорванные расслоением общества, они возвратились, проиграв битву, такими же бедными, какими уезжали, чтобы вновь занять свое место в прошлом.