Сон ягуара
Шрифт:
В первые ночи Ана Мария не вставала с постели и плакала так, что потеряла голос. Никто не мог себе представить, как эта смерть ее подкосила. Ее рыдания доносились с улицы Сан-Хосе до площади Баральта, и даже гомон людей, заполонивших дом с подарками, даже концерт гайта, который давали на улице, прощаясь с Чинко, даже гул голосов соседей, ходивших туда-сюда в гостиной, не могли заглушить ее отчаянных стонов.
Через три дня Ана Мария вышла из своей комнаты. Печаль так исказила ее лицо, что даже родная мать не сразу ее узнала. С этого дня он носила самый строгий траур, не открывала ставней и запретила всем произносить ее имя в ее отсутствие. Она сама одела покойника, причесала, сложила ему руки на груди и слезами омыла в последний раз его чело. Прежде чем тело положили в гроб, она велела сделать посмертную маску из серого гипса, ее грубые черты ничуть не напоминали тонкость его лица, но никто не посмел сказать ни слова, ибо Ана Мария сочла, что этот портрет запечатлел в вечности его выражение. Среди ночи она доставала маску, открыв шкатулку из овечьей кожи, и подолгу созерцала ее в темноте, еще погруженная в полусон. Ей казалось, что маска светится во мраке.
Она велела заменить все лампочки в доме, чтобы внутреннее освещение было менее ярким, сославшись на то, что погас свет ее жизни, и увидела в потемках, что вокруг нее теперь плодородная почва для общения с духами. Она вызывала умерших через посредство медиума и вертела столы после ужина. Однажды вечером, когда Ана Мария пригласила в гостиную колдуна Бабеля Бракамонте — тот пришел с мелками, рисовал на полу треугольники и жег сигары из черного табака, — Антонио положил конец этой дьявольщине.
— Твой отец умер, — сказал он. — Если ты хочешь, чтобы он продолжал жить, спасай другие жизни.
Несколько дней она молчала, глотая слезы и отгоняя дурные мысли. А однажды утром, словно проснувшись от этой летаргии, решила освободить комнату отца, чтобы избавиться не только от его вещей, но и от тяжести на сердце. Тетя Африка надолго запомнила то утро, когда Ана Мария ворвалась в бывшую комнату Чинко и, не открыв жалюзи на окнах, во тьме своей боли, принялась все разбирать, сортировать, выбрасывать, пока в память о нем не осталась лишь кипа бумаг и коробки, пахнущие цветами бугенвиллеи.
Понадобилось четыре дня, чтобы все вынести. В конце концов эта терапия оказалась чудодейственной. К Ане Марии вернулась прежняя сила. Когда все было опустошено и она собиралась покинуть комнату, у нее вдруг шевельнулось подозрение, что осталось еще что-то. Ана Мария предчувствовала, что отец спрятал где-то в доме сокровище, что-то личное, даже интимное.
Простукивая плинтусы, она обнаружила в углублении под половицей шкатулку из елового дерева, красивую, резную, размером с коробку для обуви, в которую он и спрятал свои секреты подальше от посторонних глаз. Она была закрыта, как индийская гробница, запечатана молитвами и духовными памятками, и, открыв ее, Ана Мария увидела, что изнутри стенки обиты темно-красным бархатом. Там был золотой гвоздик и засушенная заячья лапка, прядь ее волос и несколько фамильных ожерелий. А в самом низу ее внимание привлекла сложенная вчетверо бумажка, которую она сразу узнала.
Это была записка матери Лоренсы Касадо, которая первой заявила много лет назад, что она гений. Отец хранил ее в этой шкатулке двадцать лет. У Аны Марии мучительно сжалось горло. Развернув бумажку, она прочла следующие слова:
Ваша дочь идиотка. Ей нечего делать в нашем заведении. Учите ее дома.
После смерти Чинко Родригеса Ана Мария и Антонио поселились в сердце улицы 3Н, в нескольких метрах от площади Республики, в большом доме, куда потоками вливался свет. Это была простая постройка, носившая имя «Илюсион», но Антонио переименовал ее, назвав «Квинта Ана Мария». В доме было пять комнат, мебель из оливкового дерева с вырезанными на ней медузами и фарфоровая плитка на полу и стенах. В глубине, как всегда в тропиках, внутренний дворик, выложенный терракотовыми плитами, покрашенными в синий цвет, и окруженный фикусами и монстерами, выходил на улицу, где Ана Мария вечерами выкуривала трубочку темного табака, напевая любовные песни. Оттуда ей была видна колокольня собора Чикинкира и крыша театра «Баральт», острие меча Симона Боливара на бронзовой лошади, а подальше, в ясные дни, и далекий силуэт порта, откуда уходили суда таможенников под флагом Панамы.
В первую ночь, около одиннадцати часов, Антонио разбудили не комары, но глухое, как из могилы, рыдание, доносившееся будто бы из его собственной спальни. Он попытался снова уснуть. Всхлип повторился, а потом, когда он раздался третий раз, Антонио потряс за плечо жену и сказал, что кто-то, кажется, плачет у них под кроватью. Ана Мария, лежа к нему спиной, в полусне успокоила его, не открывая глаз:
— Наверное, просто кто-то умер в этой комнате давным-давно, — сказала она. — Дай ему несколько дней. Это пройдет.
Чтобы не слышать покойника, Антонио заказал кровать с балдахином, складными створками, которые можно было закрывать на ночь, и четырьмя слоновьими ножками из литого серебра, каждая из которых была тяжелее самой кровати. Все стены он покрыл зеркалами, чтобы сделать комнату просторнее и для отражения света, но еще и для того, чтобы наблюдать за всеми входящими и выходящими, и теперь, кто бы ни прошел по дому, он видел его отражение. Ана Мария наняла шофера и двух домработниц, которые каждый день прочесывали все комнаты, оставляя за собой крепкий запах опилок и дезинфицирующего средства «Креолина». Но, сделав все, чтобы жить как короли, они не сидели подолгу дома. В то время больница кипела, как потревоженный улей, и они разрывались между гостеприимством и любовью к работе.
— Приходите, когда хотите, — приглашали они, — нас никогда нет дома.
Ана Мария священнодействовала в больнице Богоматери из Чикинкира и, даже принимая самые трудные роды, носила на шее четыре ряда мелкого жемчуга и солитер на пальце, а тем временем Антонио, чьи халаты хрустел и от кукурузного крахмала, открыл на улице Карабобо кабинет с ночной службой скорой помощи.
Однажды вечером туда вошла женщина с мальчиком. Антонио заканчивал письмо и был так сосредоточен, что, не подняв на нее глаз, сделал знак сесть. Когда она уселась перед ним, он бросил взгляд на ее лицо. Что-то знакомое сразу привлекло его внимание, пленительные черты кого-то ему напоминали, но он не мог вспомнить кого. Теперь он не сводил с нее глаз.
— Ты не признал меня, омбресито? — улыбнулась она.
Он не сразу узнал Леону Коралину, бритую проститутку из «Мажестика», потому что она покинула свою дерзкую молодость так быстро, будто и вовсе не прожила ее. Он нашел ее увядшей, не такой она была в его воспоминаниях, и с печалью в глазах.
Антонио вскочил, извинившись.
— Как тебя забыть! — воскликнул он под взглядом мальчика и обнял ее со смесью дружеского чувства и смущения.
Толстая, поникшая, усталая женщина — мало что осталось от той пантеры-искусительницы, какой она была в сумраке номеров, от той легендарной сирены, чье имя звучало от Майкао до Барбадоса, от той буйной шевелюры, за которую один губернатор когда-то заплатил землями, и Антонио понял, что совершенно забыл эту женщину за годы, прошедшие с того уже далекого дня, когда, мартовским утром, она набросилась на его тело подростка со слепой страстью.
— Знакомься, это Оскар, — сказала она, показывая на стоявшего рядом двенадцатилетнего мальчика.
Оскар был очень высоким для своих лет. У него были густые черные брови, мостом нависавшие над глазами, и грубые черты, вдобавок жесткие от внутреннего гнева, отчего лицо выглядело взрослее. Его подбородок рассекал шрам, от нижней губы до шеи, разделяя надвое нижнюю часть лица, и когда он улыбался, впадинка образовывалась на подбородке, мягко, как в воске. Он родился в славные времена первого «Мажестика» от неизвестного отца и этой матери, спавшей со всеми на свете мужчинами. Рождение ребенка сильно сказалось на теле Леоны Коралины. Кожа на ее животе потемнела и стала дряблой, как опавший лист, грудь была опустошена достойным Гаргантюа аппетитом ненасытного маленького колосса, бедра в родах расширились вдвое, и Антонио понял без слов, что эта злая доля тела лишила ее гегемонии в доме Лукреции Монтильи.
В сорок лет ей пришлось оставить древнейшую профессию и заняться продажей фигурок Богоматери у дверей церкви. Религия стала ее убежищем, она нашла в ней покой, и когда вдруг почувствовала острую боль внизу живота, справа, как будто туда вонзили кинжал по самую рукоять, понятия не имея, куда идти, никого не зная, да еще с таким большим ребенком, бедняжка не нашла ничего лучше, как попросить Бога указать ей путь. В тот же вечер, заворачивая своих богородиц в газету, она случайно увидела фотографию Антонио в статье и узнала эль омбресито, сироту из Пела-эль-Охо, который стал врачом и не имел больше ничего общего с робким мальчишкой, знакомым ей когда-то, в далекие времена «Мажестика».