Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Толкование путешествий

Эткинд Александр Маркович

Шрифт:
Ссылки и отказы

Чтение очевидным образом отлично от письма, но все же о читателях прежних времен мы знаем почти исключительно по тому, что эти читатели о своем чтении написали. Так история чтения перетекает в интертекстуальный анализ: один писатель, читая других писателей, вкладывает итоги чтения в собственный текст. Иногда, чаще в эссеистике, писатель прямо ссылается на предшественника, делая почти то же, что делает в своих цитатах и ссылках ученый филолог. К примеру, Белый или Горький перелагали Ницше, то ссылаясь на него, то не ссылаясь. Но обычно литература, в отличие от истории, не указывает свои источники. К примеру, Горький очень редко ссылался на Белого, но свел с ним счеты, изобразив его в Самгине под именем Безбедова, родственника и убийцы хлыстовской богородицы [954] . Наличие ссылок также необходимо для того, чтобы текст был признан научным, как их отсутствие необходимо для того, чтобы текст был признан литературным. Этим историческая проза, написанная писателем (например, роман), отличается от исторической прозы, написанной историком (например, биографии). Но и эта граница размывается с обеих сторон.

954

См. об этом в моем «Хлысте». Гл. 6.

Хэролд Блум на многих примерах описал, как автор строит интертекстуальную конструкцию, заимствуя важные для себя аспекты чужого текста и скрывая свой источник [955] . Блум описал мотив такого литературного поведения по аналогии с фрейдовской схемой эдипова комплекса: сын (в данном случае литературный последователь), наследуя темы отца (литературного предшественника), убивает его своим умолчанием, но никогда не освобождается от его влияния. В роли матери, за которую сын борется с отцом, выступает, конечно, публика. Историки тоже борются с предшественниками, подобно писателям; но в своей эдиповской политике они используют иные профессиональные орудия. Писателей учат (другие писатели) убивать своих литературных отцов посредством нового, небывалого использования их текстов, которое делает их неузнаваемыми. Историков учат (другие историки) убивать своих научных отцов посредством детальных ссылок, доказывающих преимущество нового вклада в науку в сравнении с предшественником.

955

Bloom H. The Anxiety of Influence. New York: Oxford University Press, 1973.

Историческую прозу можно представить как сочинение историка, очищенное от кавычек и ссылок. Процесс этот вторичен: ссылки сначала, на подготовительном этапе, были (и в этом легко убедиться, если читать черновики и выписки), но потом писатель от них избавился, как будто прогнал свой опус через компьютерную программу, удаляющую ссылки по формальному признаку. Восстановление убранных ссылок — реквотизация — представляет собой утомительную задачу, которая редко осуществима в полной мере [956] . Только она, однако, позволяет ответить на важнейшие вопросы: что именно в данном тексте является исключительной фантазией автора; чем руководствовался он в отборе цитатного материала; на каких местах сюжета, источника и, соответственно, самой истории автор ставил свой «текстоскоп» на увеличение. Чаще комментаторы ограничиваются перечнем источников, потенциально доступных автору. Так, комментируя Петра и Алексея, З. Г. Минц перечислила учебники русской истории в качестве источников, которыми пользовался Мережковский. Иногда автор сам указывал на свои источники, что отнюдь не облегчает задачу исследователя. Комментаторы Серебряного голубя без должной критики повторяли за Белым его слова об источниках этой повести («я имел беседы с хлыстами; я их изучал и по материалам» [957] ) или о том, как он в ней «предсказал» Распутина. Ученые читатели могут находить в тексте отдаленные аллюзии и игнорировать ближайшие контексты. Так, исследователи Мастера и Маргариты углублялись в масонские символы.

956

Я пытался проделать эту работу с «Повестью о Татариновой» (см.: Радлова А. Богородицын корабль. Крылатый гость. Повесть о Татариновой / Публ. и коммент. А. Эткинда. М.: ИЦ-Гарант, 1997). В этом случае относительно полная «реквотизация» оказалась возможной благодаря небольшому тексту и обозримым источникам; эквивалентная работа с большим историческим романом вряд ли мыслима.

957

Белый А. Между двух революций. М.: Худож. лит., 1990. С. 315.

Цель работы не в комментариях к чужому тексту, а в написании своего текста, в сочинении собственного нарратива. Историзм всегда искал равновесия между двумя неприятными крайностями в отношении к источнику, копированием и фантазией. Та работа, которой занимается историк, интересна ему и его читателям постольку, поскольку исторические сюжеты похожи на их собственную жизнь. Насилуя материал, однако, и втаскивая в него собственные проблемы, историк теряет доверие читателя. Точка равновесия между этими векторами сама меняется вместе с ходом истории. К примеру, моя книга Эрос невозможного. История психоанализа в России полна историй эмиграции — состоявшейся и несостоявшейся; отъездов или, наоборот, возвращений в страну. Понятно, что все это волновало меня, но важно и то, что в таком положении действительно бывали мои герои. Текст Мастера и Маргариты написан отказником, и это играло первостепенную роль в его конструкции. Такое чтение позволяет по-новому историзовать этот текст, испытавший на себе множество мистифицированных, а значит, деполитизированных интерпретаций. Воланд в Москве и его дружба с несчастным Мастером — это мечта о мистическом избавлении от ужасов московской жизни. Потому советские читатели, в массе разделявшие эту мечту, так любили этот роман, и потому он оказался не столь понятен на Западе.

Дело именно в интерпретации (что в тексте кажется важным и почему), а не в знании (что известно о тексте и что нет). К примеру, Мариэтта Чудакова, рассказавшая об истории булгаковского отказа и имевшая доступ к дневникам Е. С. Булгаковой, не придала связи между Воландом и Буллитом сюжетообразующего значения [958] . Напротив, Борис Гаспаров, не зная позднее опубликованных источников и не упоминая эмиграционных планов Булгакова, задался вопросом о прототипе Воланда на основе чистой дедукции. По Гаспарову, большинство московских персонажей романа имеют прототипические соответствия, и его должен иметь Воланд в своей московской ипостаси. Прототипом Воланда должен быть один из «знаменитых иностранцев», приезжавших в Москву в 30-х годах, считал Гаспаров; но в перечне кандидатов он ограничился одними писателями, смещая жизненную зависимость автора-Мастера в литературный план. Все равно такое дедуктивное предсказание является редким и обнадеживающим примером [959] .

958

Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. М.: Книга, 1988.

959

Гаспаров Б. М. Из наблюдений над мотивной структурой романа М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита» (1978) // Гаспаров Б. М. Литературные лейтмотивы. М.: Наука, 1994. С. 64.

Тотальная зависимость от могущественного помощника показана и в другом классическом романе об отказнике. Такова связь доктора Живаго с его сводным братом Евграфом. «Как всегда бывало и раньше, загадка его могущества оставалась неразъясненною», — пишет Пастернак. Евграф не берет Юрия на тот свет, как Воланд, но тоже дает покой — снабжает деньгами, снимает ему комнату и даже обещает уладить дела парижских родственников. «Пропажа Юрия Андреевича и пребывание его в скрытности были мыслью Евграфа, его изобретением». Между тем комната, которая снята Евграфом для Юрия, находилась «рядом с Художественным театром», что читается как ссылка на Булгакова.

Структурно похожие ситуации Мастера и Маргариты и Юрия Живаго полны горькой рефлексии. Их центральные герои снабжаются самостоятельностью в делах литературных и столь же полной зависимостью в делах жизненных: универсальный механизм литературной эволюции сочетается со специфически советским представлением о достоинстве и спасении. Воланд и Евграф в равной мере являются опровержениями популярной версии о христоподобном характере Мастера и Юрия, главных героев советского романа. Несмотря на свои искушения, евангельский образ самодостаточен. У Христа не было Мефистофеля; этим от него отличается Фауст.

Тела и тексты

Строго говоря, в человеческих делах существуют только две эмпирические реальности: тела и тексты. Все огромное пространство между текстами и телами заполнено операциями двух типов, которые вслед за классической работой в этой области [960] будем называть инкарнацией (осуществление текстов в телах при помощи разных инструментов — от орудий пытки до спортивных упражнений и до косметических средств) и интекстуацией (отображение тел в текстах с помощью разных способов письма — от регистрации рождения до конституции и до романа). С позиций радикального эмпиризма не следовало бы говорить вовсе ни о чем другом. Нам, конечно, приходится говорить еще о многом. Религия, идеология и литература; мистика, эротика и политика все осуществляются в череде текстов, которые в конце концов осуществляются в череде тел. Историзация текстов есть анализ воплощений истории — текстуальной и телесной плоти всяческих идеологий. Пока идеология бесплотна, она бессильна; а плоть идеологии — тексты. Идея овладевает массами тогда, когда массы читают тексты. Если массы совсем неграмотные, то они слышат и видят некие суррогаты текстов; но это вносит в теорию большие и ненужные нам сейчас осложнения. Во всяком случае, подлинные субъекты идеологии, ее авторы и творцы — производители текстов: не только писатели, но часто именно они. Если говорить о воплощении, то конечной станцией этого пути является плоть, человеческое тело. Воплощения происходят в текстах, но стремятся к плоти последнего порядка, к телу. Весь процесс может быть описан в терминах своего конца, в терминах тела. Например, Эрик Найман в качестве словаря для анализа ранней советской идеологии предлагает части, аспекты, болезни и выделения человеческого тела [961] . С ним согласился бы Владимир Сорокин, в фикциях которого подобный словарь используется, напротив, для описаний позднего советского опыта. В более ранних и менее крайних случаях мы тоже наблюдаем, как особенные способы обращения с телом соответствуют особенным способам обращения с текстом; как деформации тел оказываются кульминациями текстов; и как развитие телесного опыта соответствует эволюции литературного дискурса, его мотивируя, в нем отражаясь и, в свою очередь, под его влиянием изменяясь [962] .

960

Certeau M. de. The Practice of Everyday Life. Berkeley: University of California, 1984. Ch. 10.

961

Naiman E. Sex in Public.

962

Подобная интуиция важна для анализов Валерия Подороги, которые в целом имеют иные основания; см.: Недорога В. Феноменология тела. М.: Ad Marginem, 1995.

Для примера рассмотрим идиоматическую конструкцию, повторяющуюся в великих произведениях русской литературы. Акт любви в них описывается как разрезание женского тела. Начну с Пушкина.

Ты думал: агнец мой послушный! Как жадно я тебя желал! […] Что ж грудь моя теперь полна тоской и скукой ненавистной?.. На жертву прихоти моей гляжу, упившись наслажденьем, с неодолимым отвращеньем: так безрасчетный дуралей, вотще решась на злое дело, зарезав нищего в лесу, бранит ободранное тело.

Я цитирую Сцену из Фауста точно, только ставлю стихи в строку; так, мне кажется, они воспринимаются с меньшей инерцией. Теперь прочтем сцену из Анны Карениной, где автор пересказывает чувства Вронского после любви с любимой:

Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни. […] Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что было заплачено этою страшною ценой стыда. […] Но, несмотря на весь ужас убийцы перед телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством.

Мы имеем дело с интертекстуальной цитатой [963] . В следующем абзаце Толстой даже перенимает ритм пушкинского стиха: «И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи».

В Идиоте Достоевского та же метафора осуществляется в жизни, и рассказано об этом не как о фантазии, но как о реальности. Оставшись наедине с Настасьей, Рогожин предпочитает нож всем остальным способам общения с ней. Рогожин безумен и косноязычен, он не объясняет своего поступка, но Мышкин его как-то понимает. Понимали и некоторые читатели. Вячеслав Иванов, например, писал:

963

Уже отмечалось, что в предыдущий момент этой истории — знакомство с Вронским на балу — Анна описана как Клеопатра из «Египетских ночей» Пушкина (см.: Donna Tussing Orwin. Tolstoy’s Art and Thought. Princeton: Princeton University Press, 1993. P. 184).

Поделиться с друзьями: