Тоска по чужбине
Шрифт:
Дом стоял ниже, на речной терраске. К реке, как водится, тянулся длинный огородец, над самым руслом — банька. Но крепче и внушительнее дома выглядел хлев или конюшня, сработанная некогда хозяином-чухонцем из валунов. К избе, топившейся по-чёрному, была пристроена холодная клеть, где хозяева спали до поздней осени, укрываясь овчинами и согревая друг друга остатками любви. Всю её вытеснили, заместили заботы о подраставших детях да домовитая, такая человеческая жадность. Кто не скитался, не терял, не голодал, тот может осуждать её.
Чем больше узнавал Неупокой Вакору, тем глубже убеждался в животворной прочности его гнезда. Войдя в избу, ещё не выдохнувшую остатки дыма, он увидел зыбку, подвешенную к матице [17] на крепких вервиях, а дальше — выскобленный стол и лавки, чёрные с исподу полати с наваленными на них зипунами, наконец — саму печь с громадным жерлом и бережливым подтопком, в случае надобности только согревавшим избу.
Жена Вакоры, прищурив красноватые глаза, задвигала в жерло горшки. На замазанном глиной поду печи она помнила каждую выбоинку и точно обводила мимо неё горшок, чтобы не опрокинуть. Вряд ли у пушкаря, задумавшего вбить ядро в бойницу башни, бывал более прицельный, заострённый взгляд.
17
...подвешенную к матице... — Матица — балка, брус поперёк всей избы, на который настлан потолок.
Ребёнок в зыбке таращился спокойно, понимая, что престарелой матери не до него. Да и наслушалась она за жизнь детских воплей и зудений, ими её не прошибёшь. В зыбку было щедро подстелено свежее сено. Чистая тряпица так обматывала малыша, что угревала только плечи и животик, а всё, что текло и выпрастывало из него, проходило сквозь сено и дырки плетёного дна — на глинобитный пол. Расшитые узорочьем пелёнки да подгузники — для бар, крестьянам возиться с ними недосуг.
Малыш взглянул на Неупокоя любопытным бычком. Тряпица-пелена мало-помалу ослабла от постоянных шевелений и усилий, озябшие оголившиеся локотки непрерывно подрагивали, дёргались, используя всю отвоёванную свободу. «Крестьянская природа, — смутно подумалось Неупокою. — Не терпит пелён... Развяжется». Он спросил женщину:
— Где осударь твой?
— В лесу. И дочерь со старшим там. Заготовляют...
Она оставила горшки и почтительно повернулась к Арсению. Он изумился, как эта иссохшая женщина, без единой жиринки под тёмной, прокалённой кожей, сумела родить и выкормить грудью крепкого мальчишку.
— Далеко ли его делянка?
— На неё, батюшка, колея ведёт. С лета трудилися, заготовляли, после Николы зимнего вывезут. — Она склонилась к зыбке и с едва намеченной улыбкой подтвердила сыну: — Никола с гвоздём придёт, ни веточки не пропадёт!
День Николая Мирликийского, изображавшегося с острым посохом, отмечался шестого декабря. В сознании русского человека «гвоздь» его сочетался с первыми колючими морозами.
Намятая по мёрзлой травке колея повела Неупокоя в глубину бора, просторно и глухо разросшегося по коренным берегам Пачковки до самого Чудского озера. В лесном затишье над ранним снегом стыли лишь бронзовые перья папоротника да спутанный можжевельник. Монашеские сапоги, сшитые из тяжёлой, но долговечной кожи, проваливались в моховые мочажины, по снегу расплывалась ржавая водица. Около часа шёл Арсений по лесу, в просвете каждой полянки ожидая увидеть дровосека, а колея всё не кончалась, то трудно переползая овражные отвершки, то простираясь отдохновенно по чистому верховому бору. Подмороженная рябина справа и слева была обобрана — хозяйственная дочь Вакоры времени даром не теряла.
Неупокой грелся на ходу, лакомился рябинкой, жадно всасывая горько-сладкую льдистость ягод и непонятно отчего испытывая ликование. В небе разволокло снежную мглу, солнышко скупо подмаслило облачную кашу, лес всякой хвоинкой и даже омертвевшими кленовыми листами тянулся к обманному теплу. А на одну сосну Неупокой залюбовался — так умело сбирала она небесный свет: веточка из-под веточки простиралась, выгибаясь и хитро прорастая, чтобы ни лучика не пропустить зря, а если где-то жучком точило или вихрем ломало сук, в просвет тут же устремлялась жадная поросль. Этот природный труд не нужно было направлять и понуждать, а только не мешать ему излишней рубкой и воровской добычей живицы-смолы у корня... Вот она — суть крестьянская, угадывал Неупокой: всё в государстве требует досмотра и принуждения — суд, войско, дорожное и градское строительство, одна крестьянская работа движется как бы сама собой, вечной природной необходимостью и очевидной пользой. Мы с неё только живицу сбираем, корье да дрова, а беспредельные стяжатели ещё и корни подрубают... Тут он услышал удары топора.
Вакора рубил сушняк. Во всяком старом лесу вдоволь сухих стволов, заблудших среди живых. Их хорошо валить, пока не выпали глубокие снега, чтобы не оставлять пеньков, засоряющих деляну. Дочка и сын Вакоры собирали сучья, укладывали их в высокие плотные кучи. Рядом росла поленница нарубленного долготья. В углу деляны горел костёр, создавая такое нужное трудящемуся человеку впечатление обжитости. В чёрном котелке томились листья мяты, иван-чая и брусники — лесной сбитень на мёду.
— Сладок да запашист, — оценил его Неупокой, испив из деревянной чашки. — Не страшна тебе зима, Вакора, как иноку не престрашна смерть, всегда готов...
Посмеиваясь без угодливости, Вакора тоже подошёл к костру. Глядя, как он пьёт, Арсений заново оценил выражение «пришлось по нутру». И самому ему так хорошо, тепло сиделось возле Вакориного костерка, что даже возмечталось не о монашеской, а о крестьянской доле. И говорилось с Вакорой легко — о важном и простом: зиме, кормах, январской вывозке назьма на паровое поле и о печи, которая теперь уже не остынет до весны.
Возвращались домой в сумерках с нетяжёлым грузом — лошадка тоже не железная по бездорожью-то. Дочка, одним терпеливо-робким взглядом испросив разрешения отца, взгромоздила поверх дров корзину с подмороженной рябиной. Умаявшийся сын безропотно тащился рядом, не позволяя себе цепляться за санные обводы. Словами, как и лаской, Вакора не баловал детей, не развлекал. Только у поворота на Пачковку, когда колея окончательно пошла под уклон, а лошадь оживила шаг, он произнёс в чернеющее небо:
— Разгрузим, станем воду в колодце слушать.
По радостно притихшим детям Арсений догадался, что предстояла некая таинственная игра — обычай, связанный с Юрьевым днём. Вакора намеренно упомянул о ней при иноке-приставе, косвенно испрашивая у него разрешения, — обычай слушать воду пришёл из языческих времён. Неупокой не знал его, Вакора объяснил:
— По воде в колодце узнаем, какая предстоит зима. Шумна, метельна али морозна.
— Сбывается?
— Люди толкуют, что сбывается. Детишкам радость. Нам, я чаю, не соблазн?
— Послушаем, — разрешил Неупокой, растроганно улыбаясь в темноте.
Никогда он не испытывал к посторонним людям такого тихого доброжелательства и бескорыстной любви. Это было счастливое и оживляющее чувство, его ведь и искали, о нём толковали святые подвижники — по большей части тщетно. Эта любовь была укромной, как огонёк в косящатом окошке.
Скоро оно и засветилось — под самой крышей Вакориной избы.
Воду в колодце слушали до ужина — общение с природными силами возможно только натощак. Как и причастие, заметил про себя Арсений. Колодец был старый, вырытый одновременно с возведением каменной конюшни, но поновлённый и вычищенный Вакорой. Два свежих венца на срубе белели в загустевшей тьме.
Таким же белым казался новый платок жены Вакоры, вышедшей к колодцу. Все тихо встали возле сруба, склонив к невидимой воде невидимые лица. Кто ведает, подумалось Арсению, только в небесной или ещё в подземной глубине родятся, прозябают вьюги и вкрадчиво-жестокие морозы грядущих зим? Где их начала и причины? Может быть, воды, перетекающие под землёй, в слепой несуетности своей так же предчувствуют погоду, как птицы или змеи. Человек слишком мало знает, чтобы отвергать древние языческие догадки, он больше забывает, чем узнает... Провал колодца казался бездонным, лишь запах сырого дерева и камня убеждал в близости воды.