Тоска по чужбине
Шрифт:
Владеть вселенной... Это не только радость самодержца, но и благодеяние народов. Объединив их, враждующих бессмысленно, отец-единодержец, обладая мудростью Давида, сделает мир счастливым. Это объединение будет предшествовать Страшному Суду, ибо он наступит не раньше, чем душам станет тесно в загробном мире. Не для того ли неисповедимой волей создаются великие государства, умножая народы и сталкивая их в кровопролитных войнах?
Иван Васильевич отчётливо видел нить, протянувшуюся к нему от повелителя вселенной Августа: «Еже Август кесарь Римский... постави брата своего Пруса... от Пруса четырнадцатое колено — Рюрик прииде княжити в Русии и Новгороде». Вот чей прямой потомок удостоил тебя писанием, «нашего княжества Литовского дворянин думный и князь Олександр Иванович Полубенский»!
Робкий вздох писца сбил мысль Ивана Васильевича. Он поиграл железной свайкой — не поучить ли дурака? Писец был верен и добросовестен, и если позволял себе робкое сомнение, то по важнейшему поводу. На чём же он споткнулся, бедный?
На словах «нашего княжества Литовского». Упёрся подслеповатыми глазами в стенку, сказать боится. Не воспаряет узкий разум в высоты, открытые царю. Иван Васильевич не оговорился: нашего! Истина — это то, что существует не сию минуту, а протяжённо, на обозримом отрезке времени, в истории. Литва прирастёт к России по естественному закону собирания земель, как и Киев с городками, и вся Ливония, и Польша... Королю Баторию он так писать не стал бы, а Полубенскому надо напомнить: давно ли ты, дуда скоморошья, клялся Ельчанинову, что будешь голосовать за наше царское величество?
— Так и пиши: «Безгосударское место Литовское».
Пусть хоть на миг, читая послание царя, князь Полубенский заглянет в будущее. Заспотыкалось пёрышко — непривычно ему после божественных глаголов вдруг перейти на эдакое: «Ты вицерент над висельниками, которые из Литвы от виселиц ушли! С тобою ни единого доброго человека нет из Литвы, а то все воры, да тати, да разбойники. А владеешь — городов с десять нет, где тебя слушают. А Колывань за Свейским, а Рига особе, а Задвинье за Кетлером... Всего у тебя ничего!»
Нагому с его посольскими понятиями не понравится письмо. Не скажет, но подумает, что такой глумливый конец не соответствует торжественному зачину. Иван Васильевич не унизится до пояснений. Надо быть глухим к письменному слову, чтобы не уловить всей убийственной прелести этого перепада. Он ещё добавил скоморошества, уподобив Полубенского целому набору свистелок — дуде, пищали, самаре, разладе, нефирю (то всё дудино племя!). Нехай у всех создастся впечатление, будто Иван Васильевич читал, читал князю мудрую книгу наставлений, потом закрыл её и врезал по сусалам медным корешком!
Писец, уловив наконец замысел, смеялся вместе с государем. «А пишешься Палемонова роду, ино ты полоумова роду». Литовские магнаты вели свои роды от Палемона, племянника Нерона, бежавшего от свирепого дяди на Неман. Укусив, надо догрызать. Иван Васильевич сделал последний заход в историю: «А с сею есмя грамотою послали к тебе воеводу своего князя Тимофея Романовича Трубецкого, Семёновича, Ивановича, Юрьевича, Михайловича, князя Дмитрова, сына великого князя Олгерда, у которого твои предки Палемонова роду служили». Князь Трубецкой самой короткой цепочкой был связан с великим князем Литвы Ольгердом. Трудно найти более подходящего посланца к гордому Полубенскому.
И адрес был поставлен со всеми титулами: «Великого княжества Литовского дворянину доброму, князю Олександру Ивановичу Полубенскому, дуде, вицеренту блудящего рыцарства Ливонского разогнанного, старосте Вольмарскому, блазню». То есть шуту!
То же, ради чего было написано, по представлению Нагого, это письмо, уместилось в трёх строках: «И ты бы меж нас с Степаном Обатуром миру не рушил, и на кровопролитие християнское не прагнул, и из нашие бы вотчины из Лифляндские земли поехал со всеми людьми, а мы своему воинству приказали, не велели литовских людей ничем крянути».
Так это удивительное послание и полетит в Инфлянты с Трубецким, а там и дальше, выше — в смутные небеса грядущего.
6
Не было у Михайлы Монастырёва жены, как и у большинства шальных ребят в лёгких кольчугах и юшманах, скакавших в плотном строю за князем Трубецким. Но стих о плачущих так в пору приходился к неторопливой рыси, так отвечал тоске людей, бежавших навстречу смерти, на чужбину, что до самых Печор не оставлял Михайлу, тревожа и странно радуя.
Возле монастыря Рижская дорога делала поворот и уходила под гору. У ворот с церковью Николы Ратного князь Тимофей Романович остановил отряд. Головы — Курицын, Путятин, Пушкин — разобрали своих людей, холопам приказали отвести коней к стрелецкой слободе. В отряде было триста пятьдесят три человека, из них сто восемьдесят три — из государева полка, воинники отборные. Спешившись, они ждали игумена с той непринуждённой скромностью, какая вырабатывается у отпрысков старых дворянских семей с наследственным достатком. Июльский ветерок вольно пошевеливал короткие волосы, примятые хлопчатыми подкладками железных шапок, тугие, бритые по молодости щёки ярко и чисто рдели сквозь загар.
Со стен на них смотрели иноки и монастырские стрельцы. Руками не махали, не окликали, понимая неповторимость и торжественность минуты, — на вражий стан летели первые соколы войны. Никольские ворота распахнулись, Сильвестр со старцами ступил на мостик через ров, держа над головой образ Одигитрии. Отныне лишь она да собственная доблесть будут оберегать уходящих. Молебен был коротким, благословение твёрдым, без дрожи рук, напутственное слово — проникновенным и простым. В синих глазах Сильвестра блестели слёзы. Михайле вздумалось не к месту: представляет ли игумен, на какое душегубство благословляет их? Военная разведка — дело жестокое. Они ведь не с отрядами Ходкевича идут рубиться, а ужас на ливонцев нагонять. Лик у Тимохи Трубецкого воистину разбойничий, бесы живут в очах, безжалостность и безоглядность — иного не послали бы... Целуя образ Богоматери, князь Трубецкой прикрыл глаза и задержал дыхание.
По окончании молебна воинам были поданы питьё и ества — капуста, отварное мясо с уксусом, квасы и монастырский мёд. Не скоро придётся им отведать русской пищи, а многим и вовсе не придётся. Ели на тех столах, где подавались корма крестьянам в праздники. И снова, как при первом посещении монастыря, Михайле пришла догадка, что у всякого сословия своя нива, и неизвестно, какую трудней пахать... Игумен благословил еду и питие, сам только губы омочил в чаше, поднятой за здоровье государя. Выслушав благодарственное слово Трубецкого, пообещавшего за веру православную обагриться кровью, Сильвестр сказал своим:
— Калугеры! Ответьте князю. Всякое слово наше — утешение воинам, ибо без веры в справедливость тяжко воевать.
Старцы замешкались. Игумен не предупредил, что надо заготовить речь, а без предварительного обсуждения они боялись попасть впросак. Тогда на дальнем конце стола, под удивлённый ропот иноков, поднялся бледный, мрачно-восторженный Неупокой.
— На знамени твоём, княже, — начал он сипло и торопливо, будто в беспамятстве, — святой Георгий поражает змея! Образ сей выражает главное, что вы несёте в Лифляндскую землю: день освящения Георгиевского храма, осенний Юрьев день! Ведь русскому крестьянину во тьме жизни его всё-таки светит Юрьев день. В Ливонии крестьянин — раб... Несите ему освобождение, братие!