Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Между ветвями мы увидели человека в шляпе. Он стоял над самым обрывом, и первой мыслью было, что он собирается броситься вниз. Это надо было немедленно предотвратить. Но Инна прошипела, что бросаться вниз он не собирается и чтобы мы с него глаз не спускали. Этим мы и занялись, и я рассмотрела таинственного человека внимательней. На нем кроме шляпы был серый плащ, очень аккуратный. Такие плащи есть в нашем городе не у всех. То есть это был довольно дорогой плащ. Еще он держал в руке портфель, а лица его было сразу не разглядеть, потому что оно скрывалось под шляпой. Человек этот, судя по всему, тоже заметил нас или услышал нашу возню и сделал шаг в нашу сторону. Было ясно, что он стоит в нерешительности, но Инна вдруг помахала ему рукой, и он тоже помахал в ответ.

— Кто это, папаша твой?

Но Инна опять стала прикладывать палец к губам и крикнула ему, что все сохранится в тайне. Наконец человек этот поставил свой кожаный портфель под дерево и стал оглядываться вокруг, как настоящий вор. Убедившись, что вокруг никого, кроме нас, нет, он опять наклонился к портфелю и стал в нем шарить. И вдруг, на наше удивление, он достал оттуда карнавальную маску. Издалека было видно, что это маска бобра. Отвернувшись, он надел на себя эту маску, и я услышала, как звякнула резинка. Потом он поклонился нам, как в театре, с мушкетерским помахиванием шляпы. Бобер в шляпе, точнее, уже без шляпы — и мы в парке, как в театре, а кусты, и деревья, и даже сама пропасть — нерукотворные кулисы! Нам уже не терпелось узнать о незнакомце, а Инна не собиралась утолять наше любопытство, но ясно было, что она с ним в какой-то тайной связи и что уже не первый раз является свидетелем какого-то торжественного, тайного и, судя по ее восторженному лицу, великолепного зрелища. Потом он распахнул плащ и с ловкостью фокусника расстегнул ширинку. Из ширинки сама собой поползла вдруг какая-то красная трубка, про которую я не сразу поняла, что это за предмет. И тут Инна взволнованно вскочила и крикнула ему каким-то пронзительным, пионерским, жертвенным, готовым ко всему писком: «Дяденька, дяденька, мы только посмотрим и уйдем!» То есть еще раз стало ясно, что у нее был налажен с ним полный контакт. Тогда он вдруг стал красную эту колбасную трубку мять, и мне показалось, что из-под плаща поползли его внутренности. У меня перед глазами все поплыло. Человек умирал на наших глазах, а мы были бессильны ему помочь! Деревья вдруг стали почти жидкими и мято растеклись по безвольно провисшему небу. Такими же жидкими были и мои ноги, а сердце бешено вдруг стало стучать, ходя маятником от горла до самой железной дороги и обратно. Меня вырвало дневным винегретом тут же, рядом с неподвижной мраморной Инной и Кулаковой, которая в этот момент уже точно забыла о стихах и стояла будто лишенная собственной воли. Вытерев рот каким-то лопухом, я потянула Кулакову прочь.

Незнакомец вдруг точно растворился над пропастью. Инна побежала за нами, восторженно спрашивая: «Ну как, видали?» — «Что видали?» У меня все еще были мягкие колени. «Онаниста видали?» — большие синие глаза смотрели на нас с торжественным любопытством.

Кулакова с невозмутимым видом сообщила, что она уже тысячу раз видала онанистов, а я стала еле слышно спрашивать о значении этого слова, чем вызвала у обеих приступ истерического и какого-то болезненного смеха.

На следующий день только и были что разговоров про онаниста, и каждый хотел на него посмотреть, но Инна, метнув на меня недобрый взгляд, объявила, что вчера Лунатик — то есть я — его напугала и что теперь совсем неясно, когда он вернется.

Зато с Кулаковой мы опять договорились читать стихи, хотя я и отказывалась идти в парк. Но она уверила меня в том, что онанисты не страшные, что это психическое заболевание и что они сами боятся людей, потому что за то, чем они занимаются, полагается расстрел.

— Онанисты, они только показывают, но не делают, — добавила она.

Стихи

Через неделю мой страх прошел и мы снова отправились в парк. Мы нашли самую дикую и заброшенную поляну и решили, что вот это и есть самое подходящее место. Раскачиваясь на пеньке, Кулакова декламировала стихи, то и дело откидывая назад голову и выставляя свету бледную синеватую шею, перечеркнутую золотой цепочкой. Иногда голос ее становился неистовым и даже свирепым и она отчетливо произносила слова: СЛЕЗЫ, ТОМЛЕНИЕ и БОЛЬ.

Стихи ее показались мне непристойными, взрослыми и страстными, как «Демон» Лермонтова. В них было что-то запретное, о чем я еще никогда не решалась и не догадывалась заговорить, и от этого мне становилось не по себе. Не по себе мне было и оттого, что мы в парке здесь одни, и я то и дело отвлекалась и оглядывалась по сторонам, потому что мне вдруг стало неприятно от мысли, что кто-нибудь может застать нас вдвоем в нашей коричневой школьной форме с крахмальными детскими воротничками или что над обрывом снова появится призрак онаниста, как призрак «Летучего голландца». Иногда мне казалось, что глаза ее начинали косить, но тогда я не отнесла это на счет ее бесконечного перемигивания с невидимым миром.

Закончив, она сошла с пенька и поклонилась.

Я, конечно, ничего не поняла. Это был поток метафор, скорее всего банальных, но уверенность, с которой Оля читала, произвела на меня неизгладимое впечатление. Когда я сказала ей об этом, в глазах ее мелькнул бледный огонь.

— Эти стихи с недавних пор я посвящаю одному человеку.

Неделю спустя Кулакова опять читала в парке все те же стихи, посвященные «одному человеку». На сей раз слушательниц было три. Две из них, наши одноклассницы, были недоверчивые и пришли от скуки. По мере чтения лица этих глупых девиц становились насмешливыми и презрительными, и в конце одна из них не выдержала и прыснула.

— Пойдем отсюда. — Кулакова рассерженно взяла меня за руку так, будто я была ее собственностью, и мы, развернувшись, пошли прочь.

Мне было за нее обидно, девочки эти были совсем обычные, а мученица и поэтесса Ольга Кулакова была особенная и знала о жизни сверх меры!

Под ее влиянием я тоже написала несколько стихотворений, которые собиралась посвятить одному человеку, и долго этого человека выбирала. Выбор мой пал на малознакомого мне темноволосого мальчика из параллельного класса, который по сравнению с другими выглядел довольно сносно. Я поинтересовалась у девчонок, как его зовут. Они что-то заподозрили. Меня это совершенно не смутило. Звали его невероятно старомодно: Герман, как из «Пиковой дамы». Имя это сразу же мне не понравилось, так же как имена Гена или Гоша, потому что все они начинались на «Г», как слово «говно». Но я решила терпеть: любовь не знает границ — это было первое, что я вынесла из пушкинской «Метели».

И тут Кулакова сообщила мне, что стихи надо писать в особенном, сомнамбулическом состоянии души.

— Ты знаешь, что такое сомнамбула?

Тогда я еще не знала, что это такое.

— Сомнамбула — это мертвец, который ходит по ночам с открытыми глазами и душу сосет. Всю до капельки высосать может. Приходит к тебе синий, страшный, а на самом деле это ты сам, твой самый темный, самый глубинный человек, твои страхи и твои муки, когда сам ты себя высасываешь до капельки и бросаешь в самую бездну, на самое дно, которое и представить себе не можешь. Вот он ночной мертвец, сосущий душу.

Тогда я почти поверила ей, что такое бывает. Ходили наши внутренние люди по крышам, по самым их конькам, и никогда оттуда не падали. А потом я уже сама выяснила, что сомнамбула — это вовсе не мертвец, а лунатик, то есть тот, кто бежит на зов луны. Лунатики тоже восходят на крышу и стоят над городом и над всем миром на одной ноге и каким-то невероятным образом сохраняют равновесие. Но равновесие лунатики сохраняют вовсе не потому, что у них все в порядке с вестибулярным аппаратом, а, как говорили у нас во дворе, их держит сама луна, ее мистический свет.

Зато пока я верила Оле про всю ее муть с мертвецами, она продолжала учить меня писать стихи:

— Надо быть будто совсем не собой, забыть о себе, когда стихи пишешь. Лучше всего не спать всю ночь. Тогда к утру так выматываешься, что падаешь от усталости. Тогда можно начинать писать. Так делал Александр Сергеевич Ахматов и Анна Андреевна Пушкина. И писать надо не все, что придет в голову, а только возвышенное, потому что в стихах нельзя, например, написать слово «дурак» или «лампа». И желательно, чтобы строфы начинались с «О», например: «О Феб златокудрый!» Зрозумила?

Про Феба, к счастью, я уже и сама тогда все знала и вскоре про стихи все поняла, хотя мне-то как раз и хотелось писать после этого про лампу с дураком.

Много раз я пыталась дойти до такого ослиного состояния и часто морила себя бессонницей. По Олиному совету я сыпала соль и перец себе на заусенцы, но все равно засыпала, невзирая на боль. Может быть, именно поэтому со стихами у меня не клеилось. Мне пришлось осторожно спросить Кулакову, в чем еще секрет.

— Значит, с вдохновением у тебя неважно, говоришь? Но это поправимо. У родителей твоих водка есть?

Поделиться с друзьями: