Я свидетельствую перед миром
Шрифт:
Прежде всего, его оберегала сама организация, располагавшая для этого целой отлаженной системой. Он имел безупречно подделанные документы, которые позволяли свободно передвигаться и выручали при облавах. Обычно ему выдавались материальные средства на личные нужды, он знал несколько надежных адресов, и если в городе свирепствовало гестапо, ему всегда было где поесть, переночевать и укрыться.
А главное, у него была чистая совесть, потому что он служил правому делу. Он мог гордиться тем, что сохранил свободу и честь, тогда как коллаборационистов окружало всеобщее презрение.
Кто покорился, тот стал беспомощным. Ни на работе, ни дома, ни в пути — нигде он не был в безопасности. Немцам ничего не стоило в любой момент прикончить его, и ничто не спасло бы его от «коллективной ответственности» — так именовался один из самых страшных и бесчеловечных принципов, применявшихся на этой войне. Согласно ему, за действия отдельных людей отвечали все окружающие, и если виновников «преступлений» не находили, то карали население. В Польше часто случалось так, что партизанам, пускавшим под откос поезда, взрывавшим склады и поджигавшим вагоны, удавалось уйти целыми и невредимыми, а местные жители подвергались репрессиям и казням.
Например, в декабре 1939 года в одном из варшавских кафе были убиты двое немцев, которые от своих агентов слишком много знали о подполье. Руководители Сопротивления приговорили их к смерти, и приговор был исполнен. Исполнителей не поймали. Тогда немцы схватили и расстреляли двести поляков, никоим образом не причастных к убийству, но имевших несчастье жить поблизости от кафе. Погибло две сотни невинных человек! [41] Но прекратить нашу деятельность значило бы признать, что немцы окончательно достигли своей цели.
41
Карский, по-видимому, имеет в виду расправу в Вавере, предместье Варшавы, в ночь с 26 на 27 декабря 1939 г., когда немецкие полицейские вытащили из домов и расстреляли 107 мужчин в отместку за двух убитых неподалеку в ресторане немецких унтер-офицеров. (К деятельности Сопротивления это отношения не имело: немцев убили двое уголовников-рецидивистов, когда их пытались арестовать.) Подобная практика «коллективной ответственности» была введена вермахтом с первых дней оккупации, чтобы сломить сопротивление польских диверсионных отрядов, действовавших в тылу врага. 5 сентября 1939 г. командующий 10-й армией генерал Вальтер фон Рейхенау приказал убивать по три заложника за каждого убитого или раненого солдата. Осада Варшавы сопровождалась массовыми казнями, которые продолжались и сразу после капитуляции (28 сентября) в расположенных вблизи Варшавы местностях Пальмиры, Магдаленка и Кабатском лесу.
Они как раз и хотели таким дьявольским способом вынудить нас прекратить вооруженное сопротивление. Уступи мы их нажиму — и они одержали бы победу. Однако, несмотря на столько невинных жертв, на страдания их близких, запугать себя мы не дали. Нельзя было допустить, чтобы захватчики вольготно чувствовать себя в Польше.
В июне 1940-го немцы устроили на улицах Варшавы грандиозную облаву и схватили около двадцати тысяч человек [42] . Их распихали по трем полицейским участкам, обыскали, допросили, проверили у них документы. Мужчин моложе сорока депортировали в Германию и использовали как рабсилу на заводах, чаще всего — военных. Девушек от семнадцати до двадцати пяти — в Восточную Пруссию, чтобы батрачили на фермах. А всех, у кого документы оказались не совсем в порядке или поддельные, кто не смог дать удовлетворительных объяснений относительно своих предков, рода занятий и политических убеждений или опровергнуть предъявленные им обвинения, — в концлагеря. Более четырех тысяч мужчин и пять тысяч женщин отправили в лагерь Аушвиц [43] , где помочь им было уже невозможно.
42
Облавы лета 1940 г. были частью так называемой «чрезвычайной акции по усмирению», проводимой на всей территории Генерал-губернаторства по приказу Гиммлера.
43
Концентрационный лагерь Аушвиц-I начал функционировать 27 апреля 1940 г. Поначалу он предназначался для поляков с территории Генерал-губернаторства и из Верхней Силезии. 14 июня сюда прибыл первый этап — 728 польских политзаключенных из тарновской тюрьмы (близ Кракова), в их числе были и евреи. В марте 1941 г. Гиммлер принял решение построить в местечке Биркенау, в 4 км от первоначального, новый лагерь, Аушвиц-II, с газовыми камерами и кремационными печами. В России этот лагерь более известен под названием Освенцим.
Позже я узнал, что во время этой операции задержали около сотни участников Сопротивления. И всех до единого выпустили. Значит, у каждого были безукоризненные документы, каждый представил нужные сведения о работе и рассказал складную легенду о себе. Каждый, наконец, уверенно и правдоподобно ответил на все вопросы.
Это важные детали, без которых не понять, в какой обстановке находились те, кто решил работать в польском подполье. Они рисковали в каком-то смысле даже меньше, чем остальные. Ну а жалким прислужникам оккупантов приходилось опасаться всех, и прежде всего самих поляков. Они понимали, что их осуждают и презирают, и боялись приговора Сопротивления. Даже немцы не слишком жаловали таких неофитов: предателям не доверяет никто. Так что они оказывались между молотом и наковальней [44] .
44
В мае 1940 г. гражданское Сопротивление от имени правительства в изгнании издало приказ о «бойкоте захватчикам», а позднее, осенью, — «Гражданский моральный кодекс», в котором описывались все случаи повседневной жизни, когда запрещалось «любое сотрудничество с оккупантами».
Важно сказать еще вот что: предателей не поддерживали и те, кто не принимал активного участия в Сопротивлении. Многие поляки по разным причинам не могли вступить в подпольные организации, но оставались честными, мужественными людьми и играли значительную роль в общей борьбе. Она заключалась в том, чтобы ни в чем не препятствовать, а иногда и помогать подпольщикам, что часто оборачивалось немалыми бедами и жертвами.
Моя квартирная хозяйка была как раз из таких людей. Ни к какой ячейке она не принадлежала. Да и вступить куда-либо было не так просто. Подпольная организация предъявляла особые требования к своим членам: они должны были обладать физической выносливостью и быть свободными настолько, насколько это необходимо для выполнения заданий. Такой одиночка, как я, вполне мог посвящать подпольной работе все свое время и все силы и жить где придется, в любых условиях. Для большинства же семейных людей такая жизнь была неприемлема, как и постоянная угроза расправы, которая тяготела не только над ними, но и над их близкими.
Пани Новак стоило огромных усилий прокормить себя и сына. Она целыми днями бегала по городу, чтобы достать немного хлеба и кусочек маргарина для мальчика. Пускалась в долгие утомительные поездки в деревню за мукой и куском колбасы. Все, что можно продать, она продала ради еды уже в самом начале войны.
Потом, закупив у крестьян табак, скручивала вместе с Зигмусем сигареты и продавала их на черном рынке. Добавьте ко всему этому тяжелую работу по хозяйству: уборка, кухня, топка — надо было колоть поленья, рубить на дрова ящики, а иногда и мебель, и это еще не считая постоянных забот о здоровье и образовании сына.
— После целого дня работы я падаю и засыпаю, как от снотворного, — как-то сказала она мне. — А ночью просыпаюсь то от кошмара, то от криков на улице или тяжелых шагов на лестнице. Вскакиваю — сердце бешено колотится, кровь леденеет в жилах. Мне страшно. Вы себе не представляете, как страшно! Стою, оцепенев, около кровати и прислушиваюсь — жду, что вот-вот ворвется гестапо и отнимет у меня Зигмуся. А я хочу, чтобы муж, когда вернется из плена, увидел своего сына. Он у Нас такой хороший… и муж так его любит…
Первое время я ни во что ее не посвящал. Думал, что так лучше для нее же: ничего не знать и не тревожиться. Такая уж была наша работа — иной раз приходилось ставить под угрозу хозяев без их ведома. Что делать — иначе пришлось бы отказаться от борьбы, ведь и собой мы тоже рисковали.
Но вот однажды вечером я пришел совершенно разбитый и усталый. Пани Новак только что перегладила белье. Она усадила меня на кухне у огня, рядом с Зигмусем — он делал уроки — и налила эрзац-чая, который я с наслаждением выпил. Потом с радушной улыбкой — милой улыбкой гостеприимной польской хозяйки довоенного времени — намазала ломтик хлеба тонким слоем повидла и протянула мне.
Я поел, и мы стали болтать. Поговорили о Варшаве, о войне, о немцах, а затем, совершенно естественно, она рассказала о том, как тяжко ей приходится, о бессонных ночах, о том, как она волнуется за мужа и надеется, что он, чего бы это ей ни стоило, найдет сына живым и здоровым. А в конце концов расчувствовалась и разрыдалась. Зигмусь от неожиданности испугался, побелел, бросился к матери и обхватил ее руками.
Обнявшись, они безутешно плакали вдвоем, оба бледные, тщедушные, немощные и несчастные. У меня сердце разрывалось от жалости, и я почувствовал себя виноватым — ведь из-за меня их положение становилось еще опаснее. И я решился сказать хозяйке правду, хотя и понимал, насколько это неосторожно. Отослал мальчика спать, сказав, что хочу поговорить с его мамой.
— Я еще не доделал уроки, — сказал он. — Можно, я почитаю в постели? А когда вы закончите, мама меня позовет, ладно?
Пани Новак отвела его в детскую, а вернувшись, сказала с заговорщицкой улыбкой:
— Ну что же вы хотите мне сказать?
— Я знаю, что нарушаю правила организации, к которой принадлежу. Но считаю своим долгом вас предупредить. Мое присутствие в этом доме опасно для вас. Я работаю в Сопротивлении. Иногда я приношу домой документы, подпольные газеты, радиосводки и часто держу их у себя по несколько дней — это может повредить вам и Зигмусю. Я не собирался этого рассказывать, но сейчас, глядя на вас, подумал, что мне лучше бы переехать.