Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Четверокнижие
Шрифт:

Свет закатного солнца косо ложился на восточную часть двора, мешаясь с песком и пылью, и было уже не разобрать, где свет, а где пыль. Я заметил во дворе одного из молодых заключенных — быть может, того самого доцента Института физкультуры, который избил меня тогда, на берегу Хуанхэ, а после первым помочился мне на голову и еще постучал по макушке своим детородным органом; не знаю, что он делал во дворе, но вот к нему подошел другой преподаватель, и они вместе поспешили к воротам. Они так быстро перебирали ногами, словно только что съели целый котелок риса. Когда они ушли, во двор вернулось глубокое безмолвие, было слышно только, как солнечные лучи переползают по песку и пыли. Ступая по шуршащему безмолвию, я возвращался в свою казарму. Беспощадная заноза, рожденная мыслью о том, что скоро мне придется смотреть в глаза Ученому и Пианистке, никуда не пропала, — точно острый нож, она вонзилась мне в самое темя и без устали крутилась, без устали ворочалась в мозгах, и голова у меня раскалывалась, головная боль отдавалась в ногах, и я ступал, не чувствуя под собой земли, словно иду по воздуху. Икры окаменели и так дрожали, что я не мог идти без опоры. Но заноза сулила скорое облегчем не и покой, и на моих ладонях выступил жаркий и липкий пот.

Я зашел в казарму, сел на пустующую койку Богослова, и в ноздри ударил запах бобов из мешка, который я спрятал под своей койкой. Но мне теперь было не до бобов. Все мысли были о том, как скорее вытащить занозу. В казарме висела могильная тишина, и если бы не теплый запах бобов, можно было подумать, что находишься в мертвецкой. Я сидел напротив нашей с Ученым койки, глядя на серые ватные одеяла, разметанные по постели, на башмаки Ученого под койкой, на обломки стула, который мы пустили на дрова, на сложенный из кирпичей очаг, на закоптелый эмалированный таз, в котором мы варили ремень и ботинки, на угольки и головешки, на брошенный в стороне старый тесак, который Правовед принес из кухни, чтобы колоть дрова, а кровавая мысль о двух кусках плоти, которые необходимо отрезать от себя, чтобы смотреть в глаза Ученому и Пианистке, чтобы искупить свой долг, все не покидала мозг, и ноги у меня снова напряглись, а потом по всему телу разлилось легкое тепло. Я застыл на койке, непроизвольно щупая икры сквозь ватные штаны. Какое-то время я мял себе икры, и морозное окаменение, охватившее ноги, понемногу отступило, бледное тепло засочилось к рукам через штанины и поплыло у меня перед глазами розовым маревом. Тогда я снова увидел песчаный холм в пятнадцати ли от лагеря, где полгода назад возделывал пшеницу: поля вдалеке выжигало солнце, а землю на моем холме поливал слепой дождик, он пролез в зазор между засушливыми днями и без устали поливал холм и пески вокруг холма. Стоя под теплым и ласковым дождем, я рассек себе пальцы, рассек запястья, и дождь орошал пшеничные грядки, мешаясь с кровью, и все мои вены с артериями распахнулись и хлестали кровью. И солнце вдалеке лило яркие золотые лучи, а капли дождя, что стучали бусинами мне по макушке, так сияли, словно меня осыпало целое облако нефритовых осколков. Солнце насквозь просвечивало осколки, и в их прозрачной чистоте я видел зыбь и изгибы дрожащих капель. А когда я пошел вдоль края грядки, кровь била наружу десятком струй, словно руки мои превратились в фонтаны, которые разбрызгивают багровую воду, опадающую на землю мириадами капель, красных агатовых бусин, — одни капли сливались с дождевыми и падали на землю красными мазками, другие поднимались к небу, обходя дождевые капли, а после снова выискивали зазор, чтобы полететь вниз, и всю дорогу до земли сохраняли форму застывшей агатовой гранулы, вспыхивая под солнечными лучами рассветным полымем, будто они превратились в солнечные искры, а отдалившись от солнца, у самой земли, становились чистыми и прозрачными, точно красная яшма под лунным светом. Подставив лицо небу, я видел, что вольные потоки дождя подобны тонким прозрачным струнам, что ввинчиваются в землю между пшеничными стеблями, отливая агатом и серебром. Глядя прямо перед собой, сквозь красно-белую завесу дождя, сквозь дождевой полог я видел, что вдалеке, где синеет ясное небо, солнечный свет отливает багрянцем и сияет золотом, словно огонь, что вспыхнул и стелется по земной тверди. А на клонив голову к земле, видел, как на листьях пшеницы дождевые капли сливаются с кровяными бусинами, и ручейки воды соединяются с ручейками крови, окрашивая землю где розовым, а где багровым, словно на моем поле разлили чан из красильни. Я видел, как радостно причмокивают зерна в колосках, впитывая кровавый дождь, словно младенцы у материнской груди, а пшеничные листья во все стороны разбрасывают красные брызги с таким звуком, будто кто-то весело проводит рукой по струнам. Густой запах крови, разбавленный сладкой влагой дождя, мешался с волокнистым ароматом пшеницы, и вокруг меня клубилось благоухание, которого я никогда прежде не знал.

И я вонзил в себя нож.

И кровь наконец вылилась до последней капли. Тело меня больше не слушалось. Я мягко осел на пол, закрыл глаза, а когда снова открыл их, закатный свет лился с подоконника, словно алый дождь, затопивший двор до самого карниза. На очаге стоял таз, в котором мы варили башмаки и ремень, в тазу кипела и бурлила моя плоть. Летом соль плавится от жары и пропитывает стенки горшка, поэтому сначала я сходил в лагерную столовую, принес оттуда пустой горшок, в котором несколько лет хранили соль, разбил его и бросил глиняное днище в кипящую воду, и теперь из-под крышки летело соленое мясное звяканье. Привалившись к стене у очага, я поминутно подкладывал в огонь дрова, и холодный пот сбегал у меня по лицу на шею и за шиворот.

При свете огня и закатного солнца я снова оглядел казарму, и теперь она не показалась мне похожей на могилу. Я почти вытащил занозу из мозга, я вырвал ее с мясом и варил в тазу. В теле появилось тепло и легкость, комната больше не казалась похожей на могилу, но из каждой поры сочился наружу болезненный пот. Заноза выходила из мозга, по телу растекались покой и благодать. Испачканный кровью тесак лежал у стены и молчал, точно старик, бессильно осевший на корточки. Мешок с остатками каленых бобов, который я сначала прятал под койкой, теперь без всякого стеснения устроился на постели, распялив пасть, словно любой желающий может подойти и запустить в него руку. Я съел еще горсть бобов, запил водой из таза, и голод притих. Наблюдая за лучами вечернего солнца, что сливались с отсветами пламени, я чувствовал, как из моего сердца, затапливая казарму и весь лагерный двор, поднимается то самое безмятежное тепло, которого я так искал. Приподняв деревянную крышку, я заглянул в таз и увидел, как скачут и кувыркаются в воде куски моей плоти, и с усталым облегчением, какое бывает после удавшейся мести, когда враг, которому ты давно мечтал сдавить руками горло, таращит глаза и зовет на помощь, слабой рукой вернул крышку на место, утер пот с лица и сидел без движения, запрокинув голову на стену и сознавая теперь, что могу смотреть в глаза этому миру.

И что я наконец искупил вину за «Историю преступных деяний», попавшую в руки Пианистки.

Я попытался встать с пола и почувствовал в икрах такую страшную боль, словно там ковыряли тупым ножом. Сцепив зубы, я постоял немного у стены, вытащил из очага последнее полено и медленно побрел к койке.

Я сел на койку, с силой втянул в себя воздух и сделал длинный медленный выдох. В окно попадало все меньше света, солнечные лучи отступили к низу стены — значит, Ученый скоро вернется. Я ждал Ученого, как актер ждет на сцене другого актера, чтобы исполнить свою роль. Сквозь распахнутую дверь я во все глаза смотрел на лагерный двор. Вот по двору, опираясь на палку, проковылял заключенный из соседней казармы, а следом за ним, как я и надеялся, медленно брел Ученый. По своему обыкновению, он шел без палки, вдавив руки в живот, чтобы направить токи к ногам. Как и все остальные заключенные, проходя через ворота, он поднял голову и бросил взгляд на дверь Мальчика. И пошел дальше, шаря глазами по земле. Вот он остановился, подобрал что-то с дороги, сунул в рот, пососал и выплюнул. В руке он держал мешок с чашкой и палочками, который на каждом шагу бился о его колено.

Завидев Ученого, я встал и побрел к очагу, выловил из таза кусок мяса, бросил в миску, до краев наполнил миску бульоном, поставил на край стола, а сверху положил свои палочки. И только тут увидел, что кусок мяса, бывший размером и толщиной с ладонь, в котелке уварился вдвое и лежал на дне миски, похожий на темно-красный черепок. В прозрачном мясном бульоне плавало несколько чистых капелек жира. Глядя на бульон, на капли жира в бульоне, я почувствовал, как позвоночник пробирает холодом и дрожью. По гортани и желудку острым лезвием скользнул аромат соли и пряностей, словно желудок мой выстелили изнутри коркой из соли вперемешку с острым перцем. Хорошо, что Правовед сегодня задержался. Я догадывался, что Ученого привело в лагерь то же самое беспокойство, которое погнало меня от вырытой могилы в казарму Пианистки. У самой двери Ученый прибавил шаг.

Все было именно так, как я представлял: переступив порог, Ученый вдруг распрямил спину, на секунду замер, с силой втянул ноздрями воздух и метнулся к столу, где я поставил миску с вареным мясом, перепрыгнул взглядом на мешок с бобами, потом замер на месте, и возбуждение, вспыхнувшее на его лице, сменилось серьезным спокойствием.

— Пианистки добыча? — произнес он бледным и холодным голосом.

Я покосился на миску, от которой поднимался ароматный пар:

— Ешь скорее, не то остынет.

Скользнув взглядом по миске, он уселся на койку Богослова, помолчал немного и вдруг что есть мочи вмазал себе по щеке, а потом встал и твердо сказал:

— Я говорил, что мы поженимся. И поженимся, если только она согласится за меня выйти.

С этими словами Ученый шагнул к нашей койке, зачерпнул бобов из мешка, с полным ртом бобов взял со стола миску и отхлебнул бульона, а после уставился на меня остекленевшими глазами, сглотнул бобы и удивленно воскликнул:

— Господи, мясной бульон, да еще соленый!

Я неловко улыбнулся и снова почувствовал холод вдоль позвоночника. Ученый больше ничего не говорил и не поднимал на меня глаз, сидел на корточках с миской и палочками в руках, словно сбежавший из тюрьмы преступник. Он зачерпнул горсть бобов, отхлебнул бульона, сжевав несколько бобов из горсти, бросил остальные в мешок и сосредоточенно занялся красно-черным волокнистым мясом. Ученый терзал мясо зубами и так усердно работал челюстями, что жилы на его висках надувались и сдувались со свистом, будто кузнечные мехи. Мои ладони сочились потом, и я сидел крепко стиснув кулаки. Звуки, с которыми Ученый жевал мясо и прихлебывал из миски, кипятком заливались мне в уши и растекались по кровеносным сосудам, выжигая нутро. А когда он сосредоточенно пережевывал мясо, я чувствовал боль и облегчение оттого, что засевшая в голове заноза понемногу выходит из мозга, и каждый сустав в моем теле словно был вывихнут, а теперь наконец-то встал на место. Я подвинулся на койке, чтобы сесть напротив Ученого, и смотрел на него не отрываясь, смотрел на его спутанные иссиня-черные волосы без малейшей седины, на макушку, что в густой копне напоминала воронку от выкорчеванного дерева. И вот он сидел и жевал, прихлебывая бульон, потом насыпал в миску горсточку бобов, чтобы они размокли, и его полное самозабвения жующее лицо было совсем не похоже на лицо прежнего Ученого. Я не сводил глаз с его рта, а когда увидел, как он выковыривает у себя из зубов волокно моей плоти, между нами будто лопнула багровая струна. Его челюсти работали так усердно, что в уголках глаз у меня заболело. Боль от занозы до поры ослабла, но теперь зубы Ученого вдруг разогнали ее по всему телу и ударили по ногам, и ноги мои охватил ледяной холод, а спину так скрутило, будто кто-то вытягивал из меня жилы и ломал хребет.

Мне страшно хотелось, чтобы Ученый отложил палочки, перестал жевать и посмотрел на меня, и сказал хоть слово, чтобы жилы и мускулы на моем лице, у корня ушей, на всем теле, которые едва не рвались от напряжения, хоть немного обмякли. Но он сидел на корточках и жевал, не поднимая головы от миски, словно меня вовсе не было в казарме. Наконец я не выдержал и спросил:

— Вкусно?

Я понял, что все это время сидел закусив нижнюю губу. И боль в губе вынудила меня заговорить.

Мой вопрос будто окатил Ученого холодной водой. Он вдруг выпрямил спину, пересел на койку, поднял на меня глаза и сконфуженно улыбнулся, стараясь вернуть себе интеллигентный вид:

— Прошу прощения.

— Вкусно? — повторил я.

Он кивнул:

— Что это за мясо? Запах больно крепкий.

— Свинина. Наверное, соли мало.

Он снова улыбнулся:

— Не то сейчас время, чтобы на недосол жаловаться.

Он снова принялся есть, но теперь жевал медленнее, глотал аккуратнее и бульон отхлебывал тише. Солнечные лучи, подрагивая, уползали из комнаты, словно простыня, которую стягивают с кровати. Огонь в очаге тоже потух, последние угольки алели в толстом слое золы. Когда Ученый почти доел, дрожь и скованность, охватившие меня с ног до головы, немного отступили, холодные судороги вдоль позвоночника тоже ослабли, телу сделалось легко, как после бани. Тут я понял, что заноза окончательно вышла наружу, понял, что я резал себя вовсе не ради Ученого или Пианистки, а чтобы с их помощью освободиться от занозы. Я почувствовал прилив тепла и благодарности, будто Ученый с Пианисткой выручили меня из беды. Снова пощупал ноги сквозь ватные штаны и вновь увидел переливы алого дождя, прекрасные до судорог, до дрожи, до изнеможения. До боли в глазах. И когда дождь перестал, я разомкнул веки и увидел, что Ученый доел и вытирает рот рукой.

Поделиться с друзьями: