Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Четверокнижие
Шрифт:

Всю дорогу я жевал бобы. Я спешил, дыхание сбивалось, через каждые несколько шагов мне приходилось делать остановку, каленые бобы оказались слишком сухими, а воды, чтобы протолкнуть их из горла в желудок, я не припас, и потому всякий раз, когда надо было глотать, я останавливался, вытягивал шею на сорок пять градусов, сглатывал, потом делал еще несколько торопливых шагов, и все повторялось снова. И когда я добрался до второй печи девяносто восьмого участка, солнце вовсю лилось в печное окно, в топке было светло и тихо, ни ветерка, влажное тепло лежало на земле, будто ватное одеяло. И посреди светлого ватного тепла у восточной стены я увидел мертвую Пианистку. Она стояла коленями на подстилке из травы и рваном одеяле, штаны ее были спущены до самых щиколоток, голый зад высоко задран, промежность, внутренняя сторона бедер, штаны и щиколотки испачканы кровью, а голова лежала на земле, чуть свернутая набок, и я видел, что мертвый рот Пианистки забит пережеванными и непережеванными бобами, и руки, упертые локтями в землю, крепко сжимали в горстях каленые бобы.

У нее были месячные, она обслуживала военного стоя на карачках и подавилась бобами. Эта отвратительная поза никак не сочеталась у меня с образом молодой утонченной Пианистки. Я шагнул на свет и инстинктивно потянулся проверить дыхание Пианистки, а после надел на нее штаны, уложил на пыльное одеяло и принялся осторожно вынимать бобы у нее изо рта. Я копался довольно долго, и когда бобовой кашицы, извлеченной изо рта Пианистки, набралась почти целая горсть, ее губы наконец сомкнулись, а вытаращенные от удушья глаза прикрылись, и я решил дать Пианистке полежать немного в покое.

Снаружи поднялся ветерок, но в печи было по-прежнему тихо и тепло, словно в паровой решетке на слабом огне. Я сидел рядом с Пианисткой, прислонившись спиной к стене, и напоминал сам себе червя, который зарылся в землю перед спячкой.

В окно залетел ветер, и свист его бился о стены, отчего тишина казалась еще глубже и неподвижнее. Два воробья пропорхнули мимо двери и вернулись, учуяв бобовый запах; они сели у входа в печь, защебетали и стали подскакивать все ближе к горке пережеванных бобов, которые я вынул изо рта Пианистки. И тут я увидел, что воробьи, которым всю зиму приходилось бороться с человеком за еду, к весне страшно отощали, от голода зобы дыбились под грудкой, а облысевшие крылья больше напоминали голые косточки. Я не прогнал их прочь, и они приняли меня за покойника, и нагло защебетали, и весело набросились на добычу. Пытаясь доказать, что еще живой, я дернул ногой — воробьи вспорхнули и вылетели в окно. Но скоро вернулись целой стаей, расселись на крыше и у двери, намереваясь залететь внутрь и поживиться бобами, и воробьиный щебет сыпался на меня, словно капли дождя, но пока я оставался внутри, воробьи побаивались лететь к добыче, им оставалось кружить над печью и громко чирикать.

Я смотрел на небо, смотрел на одуревших от голода воробьев. Посидел так немного и пододвинулся к Пианистке, уложил ее голову себе на ноги, чтобы волосы Пианистки студеной волной стекали мне по ладоням. От ее трупа по моим ногам и всему телу разливалось тепло, какое чувствует любой мужчина, сидя рядом с женщиной. Небо потускнело, в печь будто опустились сумерки, и несколько воробьев, набравшись храбрости, слетели вниз, я шевельнул ногой, чтобы отогнать их, и нежно погладил Пианистку по щеке. В вечернем свете ее лицо было желтовато-серым с прозеленью, точно глинистый ил, а на ощупь — как мокрый заледеневший шелк. Я долго гладил ее лицо и волосы, потом подтащил Пианистку еще ближе, чтобы она легла спиной мне на ноги, и мы сидели в тишине, и я купался в любви к женскому трупу, а когда солнце стало клониться к западу, наконец вышел из печи, взвалив Пианистку себе на спину.

6. «Старое русло», с. 476–487

За ту каплю женской любви, что после смерти подарила мне Пианистка, да и за мешок с десятком цзиней каленых бобов, который она мне оставила, я чувствовал, что не могу донести ее до участка и бросить на койку в мертвецкой, словно бревно в штабель. Хотя бы в благодарность за мешок с бобами я должен был доставить ее на девяносто девятый участок и похоронить на кладбище у лагерной стены.

И я нес труп Пианистки к лагерю, дорогой пришлось сделать восемь или девять остановок, и когда мы добрались до кладбища, где лежало полтора десятка наших покойников, солнце клонилось к западному краю неба. У одной могилы кто-то бросил лопату с мотыгой. В последние дни кладбище замело песком, и могилы больше напоминали холмы, рассеянные по пустоши. Я опустил Пианистку на землю, прислонил ее к изголовью чужой могилы, сам устроился рядом и высыпал в рот последнюю горсть каленых бобов из кармана, затем спустился к луже со стоячей водой, разгреб песок, отколол кусочек грязного льда, положил под язык и пошел копать могилу. Я понимал, что могилу Пианистке должен копать Ученый. Любила она не меня, а Ученого. Но чтобы оправдать в глазах Ученого съеденные бобы, я решил сообщить ему о смерти Пианистки немного погодя. А пока очистил землю между двух могил от песка, раздолбил верхний слой мерзлоты и принялся копать. Когда яма стала глубиною два чи, с каждой лопатой мне приходилось поворачиваться, чтобы выбросить землю наружу, и каждый раз я видел привалившуюся к надгробию Пианистку, лицо ее оставалось каменным и сизым, но в глазах читалась недоуменная растерянность, и Пианистка неотрывно смотрела на меня, точно хотела что-то сказать. А потому с каждой лопатой я приговаривал:

— Уважил я тебя?

Потом снова наклонялся к яме, набирал землю лопатой, выбрасывал наружу и говорил:

— Не бойся, позову я твоего Ученого.

Снова наклонялся к яме, набирал лопатой землю, спрашивал:

— Ты в самом деле так его любишь? Выбрасывая землю из могилы, я много чего успел наговорить Пианистке, порой и сам не понимал, что говорю. Углубив могилу до трех чи, я в изнеможении лег на дно, чтобы немного отдохнуть и проверить, достаточно ли ровная получилась яма, не слишком ли в ней тесно, потом встал, выровнял лопатой изголовье, в середине могилы насыпал немного рыхлой земли и вылез наверх. Солнце поползло за горизонт, золотя густые облака, и вся западная половина неба раскалилась до прозрачного багрянца. Я снова вспомнил огненного дракона из плавильных печей, что растянулся прошлой зимой вдоль берега Хуанхэ. Постоял немного, глядя на запад; по земле стелился ледяной ветер, пронимая ноги до самых костей. На равнине старого русла еще держались остатки солнечного тепла, но у самой земли воздух быстро остывал, и чтобы Пианистку не мучил холод, чтобы она не замерзла в ледышку, я решил уложить ее в теплую могилу. Но, обхватив Пианистку руками, я понял, что мне ее не поднять. Одну руку я подсунул ей под плечи, второй взялся за спину, поднатужился раз, другой и еще раз, но не смог даже оторвать ее от земли. Я почти девять ли тащил Пианистку на закорках от девяносто восьмого участка, потом за считаные минуты выкопал ей могилу, а теперь она вдруг до того отяжелела, что я не могу оторвать ее от земли; при мысли об этом в моем сердце заворочались страх и смятение. Я смотрел в ледяную зелень лица Пианистки и видел, что зубы ее крепко стиснуты, до того крепко, что изо рта слышится скрип и скрежет, а само лицо, при жизни овальное, сделалось длинным, точно огурец. Теперь я читал в ее лице горькую обиду, словно при жизни она многого не успела сказать, зато после смерти все оказалось написано на лице. В груди у меня похолодело, тело съежилось, будто каждый вопрос Пианистки на самом деле был обращен ко мне. Я смотрел в ее перекошенное лицо и прикрытые глаза, полные недоумения и растерянности, и чувствовал, как мое сердце сжимается в ледяных тисках, а по ногам бежит странная дрожь.

— Я не собирался тебя закапывать, — объяснил я Пианистке, — знаю, ты с Ученым еще не попрощалась. Я хотел только, чтобы яма тебя немного согрела.

Договорив, я почувствовал, что страх отступает.

По правде говоря, смерти я не боюсь, мертвецов не боюсь, ничего такого. Люди на девяносто девятом участке боятся одного: околеть от голода, а покойников, смерти давно не боятся. Но в тот миг, когда я не смог сдвинуть с земли закаменевшую Пианистку, в тот миг, когда увидел ее огуречное лицо, сердце у меня затрепетало от страха. Я застыл над телом Пианистки, бормоча слова утешения, но зимний холод, сгущавшийся перед сумерками, пока солнце опускалось за горизонт, снова напомнил мне то, о чем я вовсе не хотел вспоминать. Я опустил руку в карман с бобами, чтобы набраться сил и перетащить Пианистку в могилу, но не смог нашарить в кармане ни крупинки. Я одиноко переминался на месте в закатном безмолвии, наконец собрался с духом, подошел, поправил Пианистке растрепанные ветром волосы, одернул задравшуюся куртку. Но когда я поправлял куртку, когда ладонь моя коснулась ее запястья и пальцев, холодных, точно сосульки, я инстинктивно отдернул руку и отпрянул назад.

Я знал, что сам коснулся запястьем ее пальцев и ногтей, но мне показалось, что в ту секунду ее рука дернулась и попыталась меня схватить.

— Никаких сил не осталось, — объяснил я Пианистке. — Дойду до казармы, съем еще горстку бобов, а после соберу твои вещи и приведу Ученого.

Я договорил и двинулся к казармам. Думал, сил не осталось ни капли, придется идти держась за лагерную стену. Но стена не понадобилась, я вернулся в казарму сам, разве что дыхание немного сбилось. Дверь в дом Мальчика по-прежнему была заперта, будто там долгие месяцы и годы никто не жил. И землю по-прежнему укрывала пыль, исполосованная следами. Ледяное безмолвие скользило мимо, напоминая гладкую зелень кожи Пианистки. Перед глазами снова выросло ее лицо. Я собирался зайти в нашу казарму, перехватить бобов, дождаться Ученого и вместе отправиться за вещами Пианистки. Но во дворе ноги сами понесли меня к женской казарме.

И все случилось именно так, как я представлял, словно мне было заранее известно, где Пианистка хранит свое добро. Из деревянного сундука под кроватью я достал ее одежду, в ящике стола нашел картонку, где лежала коробочка для шитья и тюбик с остатками кольдкрема, из наволочки, набитой аккуратно сложенными вещами, вытащил биографии музыкантов и зачитанную «Даму с камелиями». И словно я все знал заранее: стоило мне раскрыть «Даму с камелиями», как оттуда выпало полтора десятка страниц «Истории преступных деяний». И на каждой странице «Истории преступных деяний» говорилось про Пианистку. Вот я перечисляю места, где они встречались с Ученым, когда наш участок выплавлял первые партии стали, рассказываю Мальчику о распорядке их свиданий и условных знаках. Эти полторы страницы отправили Пианистку с Ученым на митинги борьбы и критики. Вот рассказываю, как она обсуждала с Ученым Мальчика, говорила, что годами он еще ребенок, а умом взрослый и что физически Мальчик развит нормально, а с головой у него не все ладно. Или вот, вскоре после их возвращения, когда весь участок отправился к берегу Хуанхэ собирать черный песок, расписываю, как она тайком носила Ученому квашеные овощи и острый перец, а где их доставала — неизвестно.

Койка Пианистки стояла у дальней от входа стены, свет из окна бледной мутной жижей растекался по ее постели, по рассыпанным на подушке страницам «Истории преступных деяний». Сверля глазами страницы, я вдруг понял, почему Пианистка так резко отяжелела, когда я попытался ее поднять. Почему не сводила с меня холодных глаз, почему попыталась схватить меня за руку. Мои глаза неподвижно лежали на листах с красной линовкой, которые выдал мне Мальчик, прикованные к аккуратным убористым иероглифам в стиле северных царств [16] . Синие чернила теперь отливали зеленью, каждый иероглиф был словно отпечаток пальца, оставленный на признании вины [17] . Так я стоял и смотрел, и в голове у меня нестройно гудело, как ветер гудит в лесу во время урагана. Выходит, Пианистка давно знала, что Писатель — доносчик! А если знала она, знал и Ученый. При мысли о том, что Ученый с Пианисткой давно про меня все знали, а я продолжал тайком за ними записывать, я вдруг почувствовал себя голым, будто Ученый с Пианисткой сорвали с меня всю одежду. Когда я подумал, что сегодня мне предстоит объясняться с Ученым и Пианисткой, в мозг острой занозой вонзилась мысль, от которой голову прорезало болью, по телу пробежала дрожь, а ноги опухли и затряслись, будто сведенные судорогой, и я согнулся в три погибели — боже мой! — стоило вспомнить о том, как я ранил свои пальцы, запястья, предплечья, голени, как вскрывал вены, чтобы полить пшеницу, и я понял, что должен отсечь от себя — от своих ног — два куска плоти, сварить их, один кусок принести на могилу Пианистки, а вторым накормить солагерников, и чтобы они съели его у меня на глазах.

16

Общее наименование образцов письменности периода Северных династий (IV–VI вв.), для которых характерен четкий и экспрессивный стиль начертания иероглифов.

17

В старом Китае перед вынесением приговора преступник ставил отпечаток пальца на своих показаниях.

Мне в самом деле этого хотелось. Я знал, что так мне станет легче.

В ту минуту я подумал, что могу встать на колени перед страницами «Истории преступных деяний», рассыпанными по кровати Пианистки. Встать на колени и искупить свои прегрешения. Но желание отсечь и сварить два куска своей собственной плоти засело в мозгу занозой, и мысль о том, чтобы упасть на колени, не могла поколебать это желание, не могла вырвать занозу из мозга. Я понимал, что должен встать на колени перед вещами Пианистки, должен что-то сказать в свое оправдание, но не встал на колени и ничего не сказал. Появившись из ниоткуда, чудовищное желание окрепло и завладело мной, и я оцепенело стоял на месте, ощущая кошмарную боль там, куда хотелось вонзить нож, а следом за болью по телу толчками растекалась невыразимая легкость. Я знал, что вовсе не должен поступать с собой так, как велит засевшая в голове мысль. И хотя она опутала меня до того, что ноги распирало изнутри и сводило судорогой, наслаждение и легкость, что приходили следом за судорогой, растапливали сердце, словно теплые лучи посреди холодной зимы. И душу мою вместе с телом объяла несказанная жажда и маета. Заноза тянула меня куда-то в глубины ожесточения и боли. И когда я наконец собрал с постели Пианистки страницы «Истории преступных деяний» и вышел из казармы, отболи в голове и дрожи в ногах мне приходилось идти держась за стенку. Но странная легкость, которую сулила заноза, наполнила мои ноги силой и нетерпением, словно я вообще ни дня не голодал.

Поделиться с друзьями: