Он снова здесь
Шрифт:
Разумеется, кто-то возразит, мол, канцлерша должна предстать перед народом в динамичном виде, и пусть, мол, демонстрирует не конный спорт с препятствиями или ритмическую спортивную гимнастику, но что-то безобидное, к примеру гольф, – поступит предложение из консервативных англофильских кругов. Но кто однажды видел хорошего игрока в гольф, тому вряд ли захочется глядеть на топтание бесформенной перепелки. А что подумают другие государственные мужи? До обеда она напряженно вдумывается во взаимосвязи экономической политики, а после обеда неуклюже колотит клюшкой по газону. А в купальном костюме – это вообще самый чудовищный вздор. Муссолини невозможно было отговорить. А в последнее время подобное устраивает этот сомнительный русский руководитель государства, мужчина интересный, ничего не скажешь, и все же он для меня пустое место. Как только политик снимает рубашку, его политике конец. Он просто-напросто этим говорит: “Смотрите, уважаемые соотечественники, я сделал потрясающее открытие – без рубашки моя политика становится лучше”.
Что за бессмысленное высказывание?
Я, впрочем, читал, что не так давно даже некий немецкий военный министр сфотографировался в бассейне рядом с особой женского пола. Когда армия была на поле боя или незадолго до того. При мне человек бы ни дня больше не остался на посту. Тут не потребовалось бы заявление об отставке, кладешь ему пистолет на письменный стол, пуля внутри, и уходишь из кабинета, и если у негодяя осталась хоть капля порядочности, он поймет, что делать. А если нет, то на следующее утро пулю найдут у него в голове, а голову – лицом вниз в лягушатнике. И тогда вся остальная страна вновь поймет, что случается с тем, кто нападает на армию в плавках и со спины.
Нет, развлечения в бассейне мной, разумеется, даже не обсуждались.
– Если это вам не подходит, то что вы хотите делать?
Вопрос задал мне Ульф Броннер, помощник режиссера, лет 35, на удивление плохо одет. Не так убого, как операторы, которые – как я знаю по моей теперешней работе – самые убого одетые профессионалы на свете, уступающие разве что фотожурналистам. Не знаю уж почему, но по своему опыту могу судить, что фотожурналисты подбирают те лохмотья, которые сваливаются с телеоператоров. Причина, очевидно, вот в чем: им кажется, раз камера у них в руках, то их самих как будто никто не видит. А я вот, заметив чью-то неудачную фотографию в журнале, когда человек, например, кривится в камеру, часто думаю: кто знает, как в тот момент выглядел очередной такой фотограф. Режиссер-помощник Броннер был одет лучше, но ненамного.
– Я займусь сегодняшней политикой, – ответил я ему, – и, разумеется, вопросами за ее пределами.
– Ну, не знаю, чего тут смешного, – пробурчал Броннер. – Политика – всегда гадость. Но пожалуйста, это ж не моя передача.
За годы я научился: фанатичная вера в общее дело нужна не всегда. В некоторых вещах она даже мешает. Я встречал режиссеров, которые от большой любви к искусству не способны были снять понятное кино. Так что безразличие Броннера было даже на пользу, ибо освободило мне руки, когда я задумал обличить жалкие достижения демократически избранных политических представителей. Поскольку все надо по возможности упрощать, я выбрал близлежащую – в буквальном смысле слова – тему. Для начала я встал утром на улице перед детским садом неподалеку от той своеобразной школы, мимо которой теперь часто проходил. Уже не раз я наблюдал безответственное поведение автоводителей, мчавшихся на высокой скорости и без всяких угрызений совести подвергавших риску жизнь и здоровье наших детей. В коротком начальном обращении я резко выступил против лихачества, потом мы засняли несколько безрассудных губителей юношества, чтобы использовать этот материал для дальнейшего монтажа. Затем я беседовал с матерями, проходившими тут в большом числе. Реакция была удивительна. Почти все спрашивали:
– Это скрытая камера?
На что я отвечал:
– Да нет же, уважаемая госпожа. Камера вот здесь, видите? – И указывал на аппарат для записи и на съемочных товарищей.
Я разъяснял все снисходительно и терпеливо, потому что техническая понятливость у женщин – это дело особенное. Когда все прояснялось, я задавал даме вопрос, часто ли она бывает в данной местности.
– Тогда вы, наверное, уже обращали внимание на этих водителей?
– Да-а-а… – ответила очередная женщина. – А что?
– Согласитесь ли вы, что, учитывая поведение многочисленных водителей, приходится опасаться за детей, которые тут играют?
– Э-э-э, ну как бы да, но… А к чему вы клоните?
– Говорите спокойно о своих опасениях, госпожа фольксгеноссе!
– Стоп! Я вам не фольксгеноссе! Но раз уж вы об этом заговорили… Да, я порой злюсь, когда хожу тут с детьми….
– И почему же свободно избранное правительство не введет более жесткие штрафы против таких лихачей?
– Не знаю…
– Мы это изменим! Ради Германии. Вы и я! Какие штрафы вы бы потребовали?
– Какие штрафы я требую?
– Считаете ли вы, что существующих штрафов хватает?
– Я точно и не знаю…
– Или их взимают без надлежащей строгости?
– Нет-нет, я, пожалуй, этого не хочу.
– Как же так? А дети?
– Да… все и так в порядке. Так, как есть. Я со всем согласна!
Это случалось часто. Складывалось впечатление, будто в этом якобы свободном режиме царила атмосфера страха. Невинная простая женщина из народа не решалась открыто говорить в моем присутствии, когда я подходил к ней в скромной форме солдата. Я был потрясен. Таковы были три четверти всех случаев. Четверть опрашиваемых людей отвечали:
– Вы тут теперь дежурите? Ну наконец кто-то за это взялся! Какое свинство! Им всем место в тюрьме!
– Значит, вы выступаете за каторгу?
– Как минимум!
– Я полагаю, смертной казни больше не существует…
– К сожалению!
По такому же принципу я бичевал все, что видел своими глазами или о чем черпал информацию из периодических изданий: отравленные продукты питания, водителей, разговаривающих за рулем по переносному телефону, варварскую традицию охоты и прочее. И самое ошеломляющее: люди или требовали драконовских мер, или, что случалось гораздо более часто, не решались говорить в открытую. Особенно наглядно это продемонстрировал один случай. Немалая группа людей собралась в пешеходном центре, чтобы критиковать правительство. Ввиду того, что наиболее простое решение, а именно создание погромотрядов, в настоящее время никому, видимо, не приходило в голову, они соорудили нечто вроде рыночного лотка для сбора подписей, дабы воспрепятствовать впечатляющему числу абортов в Германии – сто тысяч ежегодно. Само собой разумеется, что я тоже не могу смириться с подобным массовым убийством немецкой крови, любой кретин сразу увидит, что при 50-процентной возможности рождения мальчиков это приведет в среднесрочной перспективе к потере трех дивизий. Если не четырех. И тем не менее в моем присутствии все эти смелые, порядочные люди внезапно утратили способность отстаивать свои убеждения, а вскоре после нашего появления мероприятие полностью прервалось.
– И что вы на это скажете? – спросил я Броннера. – Этих бедных людей словно подменили. Вот вам и так называемая свобода слова.
– С ума сойти, – поразился Броннер. – Это получилось еще лучше, чем эпизод с собачниками, которые против обязательных поводков!
– Нет, – возразил я, – вы неправильно поняли. Собачники совсем не похожи на этих порядочных, но разбежавшихся от нас людей. Там же были одни евреи. Вы заметили у них звезды? Они сразу поняли, с кем имеют дело.
– Да какие же евреи, – не согласился Броннер. – На звездах ведь написано не “еврей”, а “пес”.
– Это типично для еврея, – разъяснил я ему. – Вечно сеет раздор и смятение. И на огне нашей растерянности варит свою мерзкую отраву.
– Но это же… – запыхтел Броннер, а потом рассмеялся. – Вы действительно невероятный человек!
– Знаю, – сказал я. – Пришла ли, кстати, форма для ваших операторов? Движение должно выступать единым фронтом!
В кинокомпании наши разоблачения вызвали восхищение.
– Да вы даже священника превратите в атеиста, – рассмеялась дама Беллини, просматривая материал.
– Хотелось бы в это верить, однако я предпринимал уже масштабные попытки такого рода, – припомнил я. – От большинства этих священников не добьешься результата даже лагерным заключением.
Уже через две недели после моей премьеры у Визгюра такие репортажи стали частью передачи – вместе с пламенной речью, которую я произносил по завершении. Четыре недели спустя добавился еще один сюжет. По сути, это было как в начале двадцатых. С одной лишь разницей, что в тот раз я прибрал к рукам партию.