Ромашки для Наташки
Шрифт:
Я взяла кружку с ромашками, подошла к окну. За окном был серый день, моросил дождь, и цветы на фоне этого унылого пейзажа казались чем-то чуждым, неправильным. Как я среди них. Как он среди меня.
Я поставила кружку обратно на стол, надела халат и вышла в коридор. Обход. Работа. Только это имело значение. Только это было правильно.
Я заходила в палаты, разговаривала с пациентами, слушала жалобы, назначала лечение. Мои руки делали привычное дело, голос звучал ровно и уверенно. Но внутри меня была пустота, которую не мог заполнить даже самый сложный случай.
Я зашла в четвертую палату, к Марье Ивановне. Она сидела на кровати, вязала что-то из ярко-розовой пряжи, и, увидев меня, отложила спицы.
— Наталья Сергеевна, голубушка, — запричитала она. — Скажите, когда меня уже выпишут? Сижу тут, как на иголках. Дома дел невпроворот, а я тут лежу, прохлаждаюсь.
— Марья Ивановна, ваше давление еще не стабилизировалось, — сказала я, беря ее карту. — Нам нужно подобрать правильную дозировку, чтобы у вас не было перебоев. Потерпите еще немного.
— Ох, терпеть я умею, — вздохнула она. — Всю жизнь терплю. Вот только сердце не терпит. А вы, Наталья Сергеевна, что-то бледная сегодня. Не заболели?
— Я в порядке, — улыбнулась я. — Спасибо за беспокойство.
— Вы себя берегите, голубушка, — сказала она. — Вы у нас одна такая. Если вы сляжете, кто нас лечить будет?
Я вышла из палаты и направилась к пятой. Ноги сами несли меня туда, хотя я могла бы пойти в другую сторону, зайти к другим пациентам, отложить этот обход на потом. Но я шла.
У двери я остановилась, перевела дыхание. Собралась. Я — врач. Я — Наталья Сергеевна. Я вхожу в палату, чтобы проверить состояние пациента, и ничего больше.
Я открыла дверь.
Он сидел на кровати, откинувшись на подушку, и смотрел в окно. Услышав шаги, повернул голову. На его лице не было той угрюмости, с которой он встретил меня в первые дни. Не было злости, не было раздражения. Было спокойствие, и в этом спокойствии было что-то, что заставляло мое сердце биться быстрее.
— Доброе утро, Михаил Владимирович, — сказала я, закрывая дверь.
— Доброе утро, Наталья Сергеевна, — ответил он. — Я вас ждал.
— Ждали? — я подошла к кровати, взяла карту. — Что-то случилось?
— Нет, ничего не случилось, — он взял блокнот, который лежал на тумбочке. — Я хотел вам кое-что показать.
Он протянул блокнот. Я взяла его, открыла на нужной странице и замерла.
Это был рисунок. Я за столом в ординаторской, склонившаяся над картой. Рядом — кружка с ромашками. Свет падает из окна, освещая мое лицо, мои руки, цветы. В рисунке было что-то такое, что заставило меня замереть — не мастерство, хотя оно было очевидным, а настроение. Тихое, светлое, почти молитвенное. Он изобразил меня так, как я никогда себя не видела. Не усталой, не вымотанной, не загнанной бесконечными дежурствами. А спокойной, сосредоточенной, почти счастливой.
— Это вы, — сказал он. — Вчера вечером. Вы сидели в ординаторской и что-то писали. Дверь была открыта. Я проходил мимо, возвращаясь из душа.
— Вам нельзя ходить без сопровождения, — сказала я автоматически, не отрывая глаз от рисунка.
— Я знаю, — он улыбнулся. — Но мне нужно было двигаться. А вы сидели и не видели меня. Я постоял в коридоре, посмотрел и пошел в палату. А потом нарисовал это.
Я смотрела на рисунок и чувствовала, как что-то сжимается в груди. Не боль. Не страх. Что-то другое. Что-то, что я пыталась подавить, но оно было сильнее.
— Вы талантливы, — сказала я, возвращая блокнот. — Но вы не должны рисовать меня.
— Почему?
— Потому что это… — я запнулась, подбирая слова, — это нарушает границы.
— Какие границы? — спросил он, и в его голосе не было вызова, только искреннее непонимание. — Я рисую то, что вижу. Я не делаю ничего плохого. Я не прикасаюсь к вам, не преследую вас, не требую ничего. Я просто рисую. Это помогает мне не сойти с ума здесь, в этой палате, где единственное, что я вижу, — это четыре стены и окно.
— Вы видите не только стены, — сказала я тихо. — Вы видите меня. Слишком часто.
— А вы заходите в мою палату слишком часто, — ответил он спокойно.
Я замерла. Он сказал правду — ту самую, которую я не хотела признавать. Я заходила в его палату чаще, чем требовалось. Я находила причины задержаться, когда нужно было уходить. Я искала его взглядом, когда проходила по коридору. Я думала о нем, когда заполняла карты других пациентов.
— Это моя работа, — сказала я, но в этот раз слова прозвучали фальшиво даже для меня.
— Нет, — он покачал головой. — Это уже не работа. И вы это знаете.
— Михаил Владимирович, — я взяла себя в руки, выпрямилась, посмотрела ему прямо в глаза. — Я понимаю, что после инфаркта пациенты часто становятся эмоциональными. Они испытывают благодарность к врачам, которые их спасли. Они могут путать эту благодарность с другими чувствами. Это нормально. Но вы должны понимать, что это временно. Когда вы выпишетесь, когда вернетесь к своей обычной жизни, эти чувства пройдут.
— Вы в этом уверены? — спросил он.
— Я в этом уверена, — сказала я, хотя внутри меня все кричало, что я лгу.
— А если нет? — он смотрел на меня спокойно, без нажима. — Если я выпишусь, вернусь к своей жизни и пойму, что эти чувства не прошли? Что будет тогда?
— Тогда вы поймете, что это была реакция на стресс, — ответила я. — И вы справитесь.
— Вы так говорите, как будто чувства — это болезнь, которую можно вылечить.
— Иногда это так, — сказала я. — Иногда чувства — это симптомы. Они проходят, когда проходит причина.
— А если причина не проходит? — спросил он. — Если причина — это вы?
Тишина повисла в палате, тяжелая, как свинец. Я смотрела на него, он — на меня. В его глазах не было игры, не было манипуляции. Была правда. Та самая, от которой я пряталась все эти дни.
— Я не могу быть причиной, — сказала я тихо. — Я — ваш врач.
— Вы — женщина, — сказал он. — Сначала женщина. Потом врач. И вы это знаете.
Я хотела возразить. Хотела сказать, что он не прав. Хотела напомнить ему об этике, о профессиональных границах, о том, что между нами не может быть ничего, кроме отношений «врач-пациент». Но слова застряли в горле.