Сон ягуара
Шрифт:
В тот день, двадцать восьмого августа, в девять часов три минуты он умер от церебрального кровотечения, и, разумеется, нашелся злой язык, чтобы сказать, что это все же насмешка со стороны пингвина, проплывшего девять тысяч километров в океане, — утонуть в луже.
Сотни людей шли в институт посмотреть на забальзамированное тело Поликарпио в маленьком мавзолее, который соорудил для него доктор Понс. Писатель Сальвадор Гармендия написал о нем книгу. Его именем назвали два магазина, марку мороженого «Поло», фабрику замороженных продуктов, а группа гайтерос, исполнителей народной музыки гайта, посвятила ему песню, которая стала так популярна на престольных праздниках, что перекресток улиц Эль-Трансито и Эль-Саладильо известен теперь под названием Эль-Пингуино. Но прежде чем доктора Ана Мария Родригес унаследует золотого пингвина, прежде чем рассказ об этой птице продолжит семейную историю на несколько поколений вперед, надо упомянуть об одном ювелире, который тоже добрался до берегов Сулии.
Прошла неделя после смерти Поликарпио, и однажды утром в Маракайбо на борту иностранного корабля прибыл мужчина. У него был широкий лоб и черные волосы. Этот ювелир лет тридцати, с зелеными, как озеро, глазами, низко нависшими веками и сжатыми губами, явился на главную улицу, неся под мышкой странные инструменты, каких никто здесь никогда не видел. Он привез с собой новые техники ювелирного дела, принял венесуэльское гражданство, женился, произвел на свет единственного мальчика и основал маленькую ювелирную лавку на улице Викторино Меадеб. Трагическая история Поликарпио из Маракайбо вдохновила его, и он создал брошку, великолепное украшение в виде пингвина в профиль, с оперением из сусального золота, инкрустацией изумрудами на месте лап, клювом из ляпис-лазури и рубиновым глазом. Это произведение искусства могло бы стоить целое состояние, однако он решил не выставлять его на продажу, а подарить сыну, своему единственному ребенку, к рождению; вот так Хосе де ла Чикинкира, которого все ласково называли Чинко, стал обладателем этого наследства из драгоценных камней и хранил его много лет в деревянной шкатулке.
Чинко не заступил на место отца в задней комнате, где находилась мастерская. Когда ему исполнилось двадцать лет, он отказался заменить его в магазине и стал наборщиком на французском предприятии, которое строило железную дорогу в провинции Тачира. Он создал первый профсоюз машинистов, занимался политической борьбой и петициями, отвечал за повестку дня собраний рабочих и считал, что единственные драгоценности, достойные украшать грудь человека, — это свобода и гражданские права. Его отец втайне жалел о выборе сына, понимая, что тот ничего не смыслит в ювелирном деле, зато знает все о классовой борьбе, что жить он будет не в окружении сверкающих камней, а среди рабочих на заводах, и его больше волнуют притеснения в металлургии, чем драгоценные металлы. Однажды в воскресенье, когда сын готовил очередную речь для профсоюза, отец спросил его:
— Ты думаешь жениться на революции или на женщине?
Чинко, юноша веселый и жизнерадостный, с красивыми задумчивыми глазами, едва заметно улыбнулся, ничем себя не выдав.
— Возможно, это будет брак втроем, — сказал он, не раздумывая.
Отец, однако, хорошо его знал, и для него не было тайной, что уже есть одно имя, занимающее мысли сына: он застал его однажды на главной площади, когда в час заката тот поджидал девушку. Чинко был явно сосредоточен, но не на организации профсоюзных собраний, а на мечтах о тайных свиданиях, поцелуях в укромном месте, страстях, утоленных между дверьми.
Так в пору, когда семена грядущего бунта начали прорастать, когда зародились первые социалистические идеи, когда аристократической ценности старой броши не было больше места, пингвин не видел света — до тех пор, пока в один прекрасный день Чинко не решил жениться на некой Эве Росе.
Эва Роса была дочерью вышивальщицы с улицы Сан-Хосе, ясновидящей, но слабой здоровьем, которая, как говорили, могла читать будущее по узорам на ткани, но не сумела прочесть по крови на своих носовых платках скоротечной пневмонии, унесшей ее в возрасте тридцати лет. Овдовевший отец, Папа Солио Родригес, был коллекционером ружей, человеком суровым и строгих правил, с длинным сухощавым телом, а тон его голоса напоминал властностью первых военных правителей времен независимости. При тощей матери и угловатом отце, в которых не было ни намека на избыток плоти, ни изобилия, ни щедрот природы, в Эве Росе все было пышное, обильное, налитое. Она походила на тех женщин с живым и чувственным взглядом, с полными бедрами и необъятной грудью, чей круглый живот способен выносить тысячу детей. Кожа ее была такой прозрачной, такой бледной, словно ее замесили на козьем молоке.
Однако эта бьющая через край плоть была обуздана весом фамилии Родригес, строгостью несгибаемого отца, воспитавшего ее в одиночку по всем канонам католической церкви, и невероятным количеством нижних юбок, корсетов и глухих воротников, которые ей позволялось снимать только на ночь. Завидная вотчина ее тела, эта взрывоопасная женственность, заставившая бы покраснеть любую принцессу, была скрыта от мира неприступной стеной металлических застежек, лент и узлов, а также неусыпной бдительностью отца, в котором пробуждался лютый зверь при мысли, что мужчина может дышать одним с ней воздухом. Он запрещал ей выходить без сопровождения днем, а вечером, в час, когда свет делает женскую красоту обманчивой, сам выводил дочь прогуляться по площади, со строгим лицом и хмурым видом, крепко держа ее под руку.
Парни, сидевшие на дамбе, смотрели вслед этому сказочному созданию с глазами, полными печали, и, хотя лицо ее всегда было приветливым, а улыбка лучезарной, никто никогда не осмелился с ней заговорить, не из страха перед коллекцией ружей Папы Солио, но боясь разбить наивные чары этого миража.
Папа Солио как раз приобрел ружье XVI века, аркебузу, из которой стрелял капитан Педро Висенте Мальдонадо в пору основания крепости Нуэва Самора-де-Маракайбо, железную драгоценность с выгравированными латинскими изречениями и акантовыми листьями, когда у Эвы Росы начались первые месячные. Потрясенный этим неожиданным проявлением природы, он отдал ее в Общество боготворимых дев чистейшей Девы Марии. Теперь в семь утра можно было видеть, как она переходит улицу в окружении шелестящих юбками девиц с цветами в волосах, одетых в белое, в ароматах надушенной плоти, под приглушенные смешки крепко сжимающих в руках кресты из мангового дерева и прячущих совершенство своей кожи за привезенными из Испании веерами.
На улице Сан-Хосе было заведено, что вечером, прочитав, перебирая четки, молитвы всем святым, девушки задерживались у окон на время заката, чтобы под защитой железных перил посмотреть на людей, проходящих мимо их балконов. Никто не мог себе представить, чего искала красавица Эва Роса, наблюдая за улицей из-за жалюзи, на протяжении всех этих часов, всех этих вечеров, глядя все на тех же людей и все на тот же тротуар и не зная, что делать со своим пышным вулканическим телом, задавленным теснотой неисповедимых путей Господних, но так бы она и состарилась за глухими ставнями, в душной тени своего отца, если бы не нашла однажды вечером просунутый между витыми прутьями балконных перил запечатанный конверт. Внутри лежала золотая брошь в виде пингвина. К драгоценности была приложена записка:
Я буду ждать вас завтра вечером за церковью.
Внизу стояла подпись «Эль Пингуино». Эву Росу, которую пять веков кабалы и порабощения научили выдерживать любую осаду, шестнадцать лет катехизиса замуровали, окружив бойницами и амбразурами, а континент крепостей и молчания иссушил, как пересохший ров, так впечатлила эта дерзость, что она не могла опомниться. Прекрасный рай, полный золотого сияния и непорочных ангелочков, отошел на второй план, и обещание столь великого греха, столь тяжкой вины так поманило ее, что она за одну ночь преодолела пропасть, с детства лежавшую между ней и ее тайными желаниями.
Весь следующий день Эва Роса думала об этом свидании, сгорая от нетерпения. Когда настал вечер, она, отыскав предлог, чтобы ускользнуть из-под надзора Папы Солио, поспешно пошла за церковь, с бешено колотящимся в груди сердцем, с пересохшим ртом, с роем обезумевших пчел в животе, и увидела парня, который ждал ее там, прислонившись к серебристой сосне, и рисовал на земле звезды носком ботинка. Чинко поднял на нее глаза. Улыбнулся ей. Эва Роса, оцепенев, нашла его таким обольстительным, таким красивым, что повернулась и убежала.
Чинко остался один, не успев толком ее рассмотреть, но этой секунды, когда она промелькнула перед ним, ему хватило, чтобы представлять ее потом в самых пылких своих мечтах. Образ этой Христовой невесты не давал ему покоя. Ночами напролет он бредил в постели, рисуя в своем воображении вакханалии. Он сражался с демонами сладострастия, теряясь от чарующей юности этого создания, которое посмел позвать под свое одеяло, а она и не подозревала, что на другой стороне улицы Сан-Хосе живет лучший любовник, какой только мог у нее быть.