Весны гонцы. Книга 2
Шрифт:
Алена толкает Агнию.
— Куда он поворачивает?
— Но этих недомыслящих, в большинстве не плохих ребят, нужно завоевывать. А не выбрасывать, не толкать в неизвестном направлении. Мы знаем — Кочетков безобразно вел себя в райкоме. Сверх меры горячатся товарищи, перехлестывают, защищая его, — возмутила несправедливость.
— Ох, и трезвая голова у Сашки! — шепчет Агния. — Если б в жизни он умел так!..
— Куда и почему вы так спешили, товарищ Каталов? Говорят, часы хороши не тем, что бегут, а что ходят верно. Вам поручили внимательно разобраться в деле. Вы почему-то слушали только обвинителей. Почему с нашего курса говорили только с Владимиром Сычевым? Вряд ли он заслуживает наибольшего доверия. И почему только с ним одним? Это нельзя назвать доброжелательным, даже объективным отношением к делу. Вы ввели в заблуждение бюро райкома, нанесли травму человеку, обидели большой комсомольский коллектив.
Бешено хлопают Сашке. Каталов, весь багровый, не поднимает головы. Ну что бы встать: «Да, виноват. Постараюсь исправить ошибку». Уважать бы стали за честность, за мужество! Нет, где уж! — задушило самолюбие. Права Соколова: ничто, как мелкое самолюбие, не унижает человека, его достоинства, не делает глупым даже умного.
— Товарищи, давайте больше не шуметь.
У кафедры Олег, не взрывчатый мальчишка — подтянутый, строгий.
— Я коротко. Огнев прав — собрание бестолковое, бесноватое. Но! Допустим, Кочеткова исключили справедливо. Институтский комитет совершил ошибку, и райком имел право… Но почему же все-таки не доверили нам, комсомольскому собранию института, персональное дело нашего студента? Если б товарищ Каталов помог нам здесь открыть подлинное лицо Кочеткова — какой великолепный урок был бы для нас и для Кочеткова! Самим разобраться, понять, как же мы три с половиной года не замечали, что рядом чужой, враждебный человек. Поспорили бы — и нашли бы истину. А вдруг она не там, где искал ее товарищ Каталов? А если б вы убедили нас в вашей проницательности, в нашей близорукости, может быть, мы сами исключили бы Кочеткова! А сейчас сомневаемся — в райкоме тоже не боги, и, естественно, протестуем, волнуемся.
Олег ли это? Откуда выдержка? Ни улыбки, ни лишнего движения, иронизирует, а не придерешься. Когда он стал взрослым?
— Олежка — вылитый отец, правда?
— Я прошу ясного ответа: почему не доверили дело комсомольскому собранию института? Чем мы заслужили это? Если были веские основания — скажите.
Взрыв — и сразу тишина. Встал Каталов, уперся кулаками в стол. Ну, скажи, скажи: «Ошибся», — необходимо это, и самому же лучше. Э-э-э — глаза злые: пропало!
— Надо слушать внимательно, товарищ Амосов. Я доложил собранию о причинах вмешательства райкома. Я подробно информировал о высказываниях и поведении студента Кочеткова…
Вдруг чужим, тонким голосом Сергей перекричал снова заштормивший зал:
— Справку! Мне справку! — Вид у него дико воинственный, всегда прилизанные волосы дыбом, как перья. — Информация, мягко выражаясь, неточная! Все в одну кучу: и правда, и сплетня, и ложь! Не мешайте — я знаю, что говорю! Я был на бюро райкома, Рябинин был, Коробкин… Да, Кочетков грубил. Ругал… больше — лично Каталова. Ну, и других… Насчет фальсификации достижений и про целину — не говорил вовсе! Это ему предъявил Каталов на основе сплетен. Нечего кричать — именно сплетен! Сплетен! А насчет «петрушки»… Каталов доложил дело Кочеткова так извращенно, в совершенно не товарищеском тоне… Кочетков завелся, покатился. Оправдать нельзя, а понять… Всё. Теперь еще меня исключайте!..
Глава одиннадцатая
Самую сильную черту отличия
человека от животного
составляет нравственное чувство.
Ч. Дарвин
От райкома до института Алена не шла — летела. Там сражение с Володькой Сычевым, а ее вызвала эта комиссия. Целый час проканителилась! Хотя жаловаться грех — ей повезло. Кто из обследователей будет «допрашивать», сколько их — Алена не знала. Вошла в комнату настроенная воинственно. За столом сидела Алевтина Викторовна Душечкина из отдела пропаганды.
Она очень удивила всех на собрании: в минуту высшего накала неожиданно заговорила простыми, нестандартными словами, милым домашним голосом:
— Да что же это у вас делается, дорогие мои? Что в такой горячке понять можно? Давайте собрание сейчас прекратим. А поостывши, спокойно разберемся. Положение-то у вас тяжелей, чем думалось.
И вот она сидела перед Аленой. Гладкие светлые волосы, аккуратный пробор, румяные щечки — матрешка и есть. А голос и глаза…
— Так с чего начнем? Зовут — Аленушкой? — спросила Душечкина. — Замужем, да? Живете-то с Огневым дружно?
Алена готовилась защищать Джека, Лилю, может быть, Анну Григорьевну.
— Ссоримся… иногда.
— Ссора не вражда. Бывает, и не ссорятся, а ладу нет. Кочетков-то что ж за парень? Хороший? Плохой?
— Плохой поступок может быть у каждого. И не в том вовсе дело. Думают почему-то: студенты не видят, не понимают — как дети грудные. Да хоть всю политэкономию вызубри — на скрипке не сыграешь, сапоги не сошьешь, дом не построишь и роль не сыграешь. Недов актерской грамоты не знает, запудривает мозги примитивной политграмотой, вульгарным социологизмом. Сыграйте ему «классовую вражду». Как? Никак. Абстракция и скука. А конкретно? А свое личное, особенное? У каждого по-своему рождаются поступки, чувства. У каждого — не похоже на другого. Как человек рос? Мать, отец, братья, сестры — какие они? Кто друзья? Или их нет? Как сложились жизнь, отношения? Стремления, способности, привязанности… Недов же этого ничего не может — ни знаний, ни воображения…
Глаза Душечкиной помогали Алене, она рассказывала свободно, как хотелось и что хотелось.
— Был бы у него настоящий курс, давно бы его раскулачили. А он набрал таких же. Способных три-четыре, вянут бедные. Он понимает: Линден и Соколова — невыгодное соседство, при них ему не жить. Вот и грызет, главное — Соколову. Наш курс ему во всем поперек горла. Ему бы своих на целину и с ними уехать, пока здесь не расшифровали. Там еще вдруг лавры свалятся: «Идейный, заслуженный — на целину с молодежью!» Даже могут орден дать. Ведь он — это самое страшное в театре, самое вредное: спекулянт. Ребят портит. Вот Майка Травенец…
На другой день после собрания, под вечер, Алена с Агнией пришли к Майе. Высокая женщина в блестящем халате с крупными лиловыми хризантемами плотно стояла в дверях.
— Она нездорова.
Алена бесилась, но молчала. Агния спокойно добивалась:
— У нас очень срочное дело. Нам всего минут десять. Мы не утомим ее.
Из-за лиловой хризантемы, как пшеничный сноп, высунулась голова Майки.
— Девочки… — Она покраснела, не то испугалась, не то обрадовалась. — Проходите.
— Ложись сию минуту, Маюша.
Майка капризно крикнула:
— Оставь меня! Раздевайтесь, девочки. — И потащила их в комнату. Руки у нее были горячие и влажные. — Садитесь. Садитесь сюда.
Почти полкомнаты занимала широкая тахта, закиданная яркими подушками. Возле нее низкий столик, похожий на лист сирени, и такие же зеленые табуретки. На столе ваза с яблоками, раскрытая книга.
Майка поежилась, запахнула у шеи теплый халатик, приткнулась на край тахты. Агния села на другой конец, Алена — на табуретку против Майки.
— Вот яблоки, пожалуйста…
— Брось дипломатическую вежливость. Мы не в гости. Ты не очень-то тяжело больна. А даже если б умирала, обязана как угодно — написать, передать… как угодно — вступиться за товарища. Из-за тебя же ему… хребет ломают. — Лицо Майки кажется бледным, но это, пожалуй, от пестрого паласа на стене; в глазах перламутровый блеск — пускай хоть белугой ревет, не жалко. — Если у тебя совесть…
— Ты должна распутать эту сплетню, — мягко вставила Агния.
Майка сморгнула слезу.