Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Содом и Гоморра

Пруст Марсель

Шрифт:

На самом деле, г-жа де Сент-Эверт приехала сегодня вечером не столько для того, чтобы не пропустить чужое празднество, сколько для того, чтобы обеспечить успех своего собственного, довершить вербовку приверженцев и, так сказать, in extremis произвести смотр военным силам, которые завтра на ее garden-party будут проделывать свои блистательные эволюции. Ибо уже с довольно давних пор гости, приглашаемые на празднества Сент-Эверт, были вовсе не те, что прежде. Женские знаменитости из круга Германтов, столь редкие в былую пору, после всех тех знаков внимания, которыми осыпала их хозяйка дома, привели понемногу и своих приятельниц. Вместе с тем, путем параллельных поступательных усилий, однако в противоположном направлении, г-жа де Сент-Эверт сократила число лиц, неизвестных изящному обществу. Перестала видеться сперва с одним из них, потом — с другим. В течение некоторого времени действовала система, позволявшая, благодаря особым празднествам, относительно которых хранилось молчание, приглашать отверженных целыми «пачками» — развлекаться между собой, что избавляло от необходимости звать их вместе с людьми порядочными. На что же было жаловаться? Разве им не подавали (panem et circenses) пти-фуры и прекрасную музыкальную программу? Вот почему, в известной симметрии с двумя герцогинями-изгнанницами, которые прежде, в пору дебютов салона Сент-Эверт, подобно двум кариатидам поддерживали его шатающиеся своды, в течение последних лет там среди светской публики можно было увидеть только двух чужеродных особ, — старую г-жу де Камбремер и жену одного архитектора, обладавшую красивым голосом и к которой часто приходилось обращаться с просьбой спеть что-нибудь. Но, никого уже не зная у г-жи де Сент-Эверт, оплакивая своих утраченных подруг, чувствуя, что они мешают, — они, казалось, готовились к смерти от холода, словно две ласточки, не улетевшие вовремя. Зато на следующий год их уже не приглашали. Г-жа де Франкто решилась похлопотать за свою кузину, которая так любила музыку. Но так как ей не удалось получить ответ более определенный, чем следующие слова: «Ведь всегда же можно войти послушать музыку, — если это вас занимает, тут нет ничего преступного!», то г-жа де Камбремер сочла приглашение недостаточно любезным и воздержалась.

Поскольку г-же де Сент-Эверт удалось совершить такое превращение, салон прокаженных сделать салоном важных аристократок (последняя, казалось бы, ультрашикарная форма, которую он принял), можно было удивляться, что женщине, которая на следующий день дает самое блистательное празднество сезона, нужно накануне приезжать и обращаться с последним призывом к своей рати. Но в том-то и дело, что превосходство салона Сент-Эверт существовало лишь в представлении тех, для кого светская жизнь состоит только в том, что они в «Gaulois» или «Figaro» читают отчеты об утренних приемах и вечерах, сами никогда не бывая ни на одном из них. Для этих светских людей, которые видели свет только сквозь газету, перечисления жен послов английского, австрийского и т. д. и т. д., герцогинь д'Юзес, де-ла Тремуй и т. д. и т. д. было достаточно, чтобы в их глазах салон Сент-Эверт с легкостью занял первое место в Париже, тогда как он был одним из последних. Не потому, чтобы отчеты лгали. Большинство лиц, названных в них, действительно присутствовало там. Но каждое из них приезжало в результате просьб, любезностей, услуг и с таким чувством, будто оно оказывает невероятную честь г-же де Сент-Эверт. Подобные салоны, не столько привлекающие, сколько избегаемые, куда ездят, так сказать, лишь по обязанности, создают иллюзии только у читательниц «светской хроники». Читательницы эти проходят мимо празднества подлинно изысканного, — празднества, где хозяйка дома могла бы иметь всех герцогинь, горящих желанием быть «в числе избранных», но приглашает только двух или трех и не помещает в газете имен своих гостей. Вот почему эти женщины, не оценившие того влияния, которое приобрела теперь гласность, или пренебрегающие им, являются изысканными в глазах королевы испанской, но не признаны толпой, ибо первая знает, а вторая не знает, кто они такие.

Г-жа де Сент-Эверт не была из их числа и, подобно настоящей пчеле, явилась с тем, чтобы завтра собрать всех, кто получил приглашение. Г-н де Шарлюс его не получал, он всегда отказывался бывать у нее. Но он был в ссоре с таким множеством людей, что г-жа де Сент-Эверт могла отнести отказ за счет его характера.

Конечно, если бы тут была одна только Ориана, г-жа де Сент-Эверт могла бы и не беспокоиться, так как приглашение было сделано в устной форме и к тому же принято с той очаровательной обманчивой благосклонностью, что является предметом упражнения для тех академиков, от которых кандидат выходит умиленный и не сомневаясь, что он может рассчитывать на их голос. Но дело было не только в ней. Прибудет ли принц Агригентский? И г-жа де Дюрфор? Вот почему, желая быть настороже, г-жа де Сент-Эверт нашла более целесообразным приехать сюда собственнолично; вкрадчивая с одними, повелительная с другими, она всем в форме намеков сообщала о невообразимых развлечениях, которыми другой раз нельзя уже будет насладиться, и каждому обещала, что у нее он найдет то лицо, которое ему хотелось или которое ему надо было встретить. И это полномочие, которое она, подобно иным деятелям древности, возлагала на себя раз в год, как человек, дающий на следующий день самую заметную garden-party за весь сезон, придавало ей временную значительность. Списки приглашенных были окончательно составлены, так что, медленно обозревая гостиные принцессы, чтобы шепнуть по очереди в каждое ухо: «Завтра вы меня не забудете?», — она могла чувствовать эфемерную гордость в те минуты, когда, продолжая улыбаться, она все же вынуждена бывала отводить глаза в сторону, если замечала какую-нибудь дурнушку, встречи с которой следовало избежать, или какого-нибудь провинциального дворянина, который был принимаем у Жильбера как товарищ по колледжу, но присутствие которого нисколько не могло бы украсить ее garden-party. Она предпочитала не разговаривать с ними, чтобы впоследствии иметь возможность сказать: «Мои приглашения я делала устно, а вас я, к несчастью, не встретила». Так, будучи всего-навсего Сент-Эверт, она «сортировала» гостей, приглашенных на вечер к принцессе. И, поступая так, она воображала себя настоящей герцогиней Германтской.

Надо сказать, что последняя тоже не столь свободно, как можно было бы думать, распоряжалась своими приветствиями и улыбками. Конечно, в некоторых случаях, она по своей воле отказывала в них: «Да надоела она мне, — говорила она, — неужели я должна буду целый час разговаривать с ней о ее вечере?»

Мимо нас прошла некая весьма черноволосая герцогиня, которая, из-за своей уродливости и глупости и кое-каких рискованных моментов в своем поведении, была изгнана, правда, не из общества, но из некоторых более интимных и изысканных кругов. «А! — пробормотала г-жа де Германт, бросая на нее безошибочно-трезвый взгляд знатока, которому показывают фальшивую драгоценность. — Здесь принимают и такое!» Уже по одной встрече с этой полуувядшей дамой, на лице которой было слишком много бородавок и черных волосков, г-жа де Германт давала невысокую оценку вечеру принцессы. Она воспитывалась вместе с ней, но прекратила с нею всякие отношения; на ее поклон она ответила, как нельзя более сухо кивнув головой. «Не могу понять, — сказала она мне, словно извиняясь, — как это Мари-Жильбер приглашает нас вместе со всеми этими подонками. Можно сказать, что тут есть всякая всячина. У Мелани де Пурталес было устроено гораздо лучше. Она могла собирать у себя и Святейший Синод и приверженцев Кальвина, если ей это было угодно, но нас-то, по крайней мере, не звали в такие дни». Но во многих случаях это происходило от робости, от страха перед сценой, которую ей устроит муж, не желавший, чтоб она принимала артистов и т. п. (Мари-Жильбер покровительствовала многим из них, надо было остерегаться, как бы с вами не вступила в разговор какая-нибудь знаменитая немецкая певица), а также и от опасений, внушаемых ей национализмом, который она, обладая, подобно г-ну де Шарлюсу, умом Германтов, презирала с точки зрения светской (теперь, чтобы возвеличить генеральный штаб, плебейского генерала пропускали впереди некоторых герцогов), но которому она, зная, что «ее считают неблагомыслящей, делала обширные уступки, — настолько, что страшилась подать руку Свану в этой антисемитской среде. На этот счет она быстро успокоилась, узнав, что принц не дал Свану войти и вступил с ним в «какое-то пререкание». Она не рисковала публично завязывать разговор с «бедным Шарлем», которого предпочитала окружать заботами частным образом.

— А это еще кто такая? — воскликнула г-жа де Германт, заметив, как дама маленького роста и немного странного вида, в черном платье до того простом, что можно было заподозрить бедность, отвесила ей, так же как и муж этой дамы, низкий поклон. Герцогиня не узнала ее и, будучи заносчива, выпрямилась, словно оскорбленная, и, не отвечая, с удивлением посмотрела на нее. «Что это за особа, Базен?» — спросила она удивленным тоном, в то время как г-н де Германт, чтобы загладить невежливость Орианы, кланялся этой даме и пожимал руку мужу. «Ведь это же госпожа де Шоспьер, вы были очень невежливы!» — «Я не знаю, что это такое — Шоспьер!» — «Племянник старухи Шанливо». — «Я ничего этого не знаю. Кто эта женщина, почему она мне кланяется?» — «Вы всё свое, это же дочь госпожи де Шарлеваль, Анриетта Монморанси». — «Ах! Я прекрасно знала ее мать, она была прелестна, очень остроумна! Зачем она породнилась со всеми этими людьми, которых я не знаю? Вы говорите, она называется госпожа де Шоспьер?» — сказала она, произнося последнее слово по слогам, вопросительным тоном и как будто боясь ошибиться. Герцог бросил на нее суровый взгляд. «Называться Шоспьер — вовсе не так смешно, как вам, невидимому, кажется! Старик Шоспьер был братом Шарлеваль, уже названной, а также госпожи де Сенкур и виконтессы дю Мерлеро. Это люди почтенные!» — «Ах, довольно! — воскликнула герцогиня, которая, подобно укротительнице, желала никогда не показывать вида, будто ее пугают кровожадные взгляды хищника. — Базен, я не нарадуюсь на вас. Не знаю, где вы откопали все эти фамилии, но выражаю вам свое восхищение. Если Шоспьер для меня новость, то я читала Бальзака, не вы единственный, и я даже читала Лабиша. Я ценю Шанливо, я не против Шарлеваля, но признаюсь, что дю Мерлеро — верх совершенства. Впрочем, сознаемтесь, что и Шоспьер — тоже совсем недурно. Вы собрали все это для коллекции, этого не может быть. Вот вы собираетесь писать книгу, — обратилась она ко мне, — вам следовало бы запомнить Шарлеваля и дю Мерлеро. Ничего лучше вы не найдете». — «Против него просто-напросто возбудят процесс, и он попадет в тюрьму; вы даете ему очень дурные советы, Ориана». — «Надеюсь за него, что к его услугам есть особы более молодые, если ему хочется выслушивать дурные советы, а главное — следовать им. Но если книга — самое дурное из всего, что он собирается натворить!..» В некотором отдалении мягко выделялась фигура гордой и очаровательной молодой женщины в белом тюлевом платье, усеянном брильянтами. Г-жа де Германт взглянула на нее, когда она обращалась к целой кучке гостей, завороженных ее прелестью.

— Ваша сестра везде самая красивая; она очаровательна сегодня, — сказала она, садясь на стул, принцу де Шиме, проходившему мимо. Полковник де Фробервиль (у него был дядя-генерал, носивший ту же фамилию) сел рядом с нами, так же как и г-н де Бреоте, меж тем как г-н де Вогубер, идя вразвалку (от избытка вежливости, не покидавшей его даже во время игры в теннис, причем он, вечно спрашивая позволения у всех важных лиц, прежде чем ловить мяч, неизбежно заставлял проигрывать своих партнеров), возвращался к г-ну де Шарлюсу (до сих пор почти совершенно закрытому огромной юбкой графини Моле, восхищавшей его более всех женщин, как он сам об этом заявлял), и случайно именно в тот момент, когда несколько членов одной из дипломатических миссий в Париже раскланивались с бароном. При виде молодого секретаря с исключительно умным лицом, г-н де Вогубер устремил к г-ну де Шарлюсу улыбку, в которой явно блистал только один вопрос. Быть может, г-н де Шарлюс охотно скомпрометировал бы кого-нибудь, но сам почувствовал себя скомпрометированным этой улыбкой, которая, исходя от другого, могла иметь только одно значение и раздражала его. «Я ничего решительно не знаю на этот счет, прошу вас держать ваше любопытство про себя. Оно оставляет меня более чем холодным. Впрочем, в данном случае вы делаете из ряда вон выходящую ошибку. Я считаю этого молодого человека совершенно противоположным тому, что вы думаете». Сейчас, рассерженный тем, что его тайну выдал глупец, г-н де Шарлюс говорил неправду. Если сказанное им было верно, то секретарь явился бы исключением в составе посольства. Действительно, в него входили весьма разные личности, из которых иные были чрезвычайно ничтожны, так что если бы кто и попытался открыть мотивы, которыми могли руководствоваться при выборе их, то причину удалось бы найти только в извращенности. Ставя во главе этого маленького дипломатического Содома посла, который, напротив, питал к женщинам комически преувеличенную любовь водевильного весельчака, который по всем правилам заставлял маневрировать свой батальон, наряженный в мужские костюмы, люди как будто повиновались закону контрастов. Несмотря на то, что было у него перед глазами, он не верил в извращенность. Он не замедлил это доказать, выдав свою сестру замуж за поверенного в делах, которого весьма ошибочно считал охотником до женщин. С той поры он стал представлять собой некоторую помеху и вскоре был заменен новым превосходительством, обеспечившим однородность всего состава. С этим посольством старались соперничать другие, но не могли его превзойти (подобно тому, как на всеобщем конкурсе какое-нибудь одно училище всегда выходит победителем), и понадобилось больше десяти лет, чтобы в это столь совершенное целое могли вкрасться чужеродные атташе, и другое посольство, отняв у него наконец роковую пальму первенства, могло оказаться впереди.

Успокоившись относительно пугавшей ее возможности беседы со Сваном, г-жа де Германт чувствовала теперь только любопытство, которое возбуждал в ней разговор, происходивший между ним и хозяином дома. «Вы не знаете, на какую тему?» — спросил герцог у г-на де Бреоте. — «Я слышал, — ответил тот, — что дело шло о маленькой пьеске, которую у них поставил писатель Бергот. Это, впрочем, было чудесно. Но говорят, что актер загримировался под Жильбера, которого к тому же господин Бергот действительно хотел изобразить». — «Вот как, мне было бы забавно посмотреть, как передразнивают Жильбера», — сказала герцогиня с мечтательной улыбкой. — «По поводу этого маленького спектакля, — продолжал г-н де Бреоте, выпячивая свою челюсть, которой он напоминал грызуна, — Жильбер и потребовал объяснений от Свана, ограничившегося ответом, который все нашли очень остроумным: «Да нет, ничуть, на вас это было вовсе непохоже, вы куда более комичны». Впрочем, — продолжал г-н де Бреоте, — говорят, что пьеска была очаровательна. Госпожа Моле была там, она страшно веселилась». — «Как, госпожа Моле ездит туда? — спросила удивленная герцогиня. — Ах! Наверно Меме все это устроил. Под конец так обычно и получается со всеми подобными местами. В один прекрасный день все начинают там бывать, а я, которая нарочно из принципа воздерживалась от этого, оказываюсь одна и скучаю в своем углу». После того, что рассказал сейчас г-н де Бреоте, герцогиня Германтская, как мы видим, уже изменила свою точку зрения (если не на салон Свана, то, по крайней мере, на возможность встретиться с ним самим через какую-нибудь минуту). «Объяснение, которое вы приводите, — сказал полковник де Фробервиль г-ну де Бреоте, — совершенно искусственно. У меня есть основания утверждать это. Принц просто-напросто напустился на Свана и, как говорили наши отцы, отказал ему от дома ввиду тех взглядов, которыми он хвастает. И, по моему мнению, мой дядя Жильбер не только тысячу раз прав, что напустился на Свана, уже полгода тому назад он должен был бы порвать с этим явным дрейфусаром».

Бедный г-н де Вогубер, превратившийся теперь из чрезмерно медлительного теннисиста в летающий по инерции теннисный мяч, который кидают без всякой осторожности, оказался отброшенным к герцогине Германтской, которой он засвидетельствовал свое почтение. Ориана приняла его довольно нелюбезно, пребывая в уверенности, что все дипломаты или политические деятели из ее круга — глупы.

Г-ну де Фробервилю не могло не пойти на пользу то благорасположение, которое с недавних пор стали оказывать в обществе военным. К несчастию, женщина, на которой он женился, если и была вполне бесспорной родственницей Германтов, то была вместе с тем родственницей крайне бедной, а так как сам он лишился своего состояния, то они ни с кем не поддерживали отношений и были из числа тех, кого оставляют в стороне, кроме тех чрезвычайных случаев, когда на их удачу какой-нибудь родственник умирает или вступает в брак. Тогда они в самом деле приобщались к высшему свету, словно те католики по названию, которые лишь раз в год приближаются к алтарю. Их материальное положение было бы даже прямо бедственным, если бы г-жа де Сент-Эверт, верная привязанности, которую она питала к покойному генералу де Фробервилю, не оказывала им всяческой помощи в их домашнем быту, даря платья и доставляя развлечения двум его девочкам. Но полковник, слывший добрым малым, душу имел неблагодарную. Он завидовал великолепиям благодетельницы, которая сама восхваляла их без устали и без меры. Ежегодная garden-party была для него, для его жены и его детей чудесным удовольствием, которое они за все золото в мире не согласились бы пропустить, но удовольствием, отравленным мыслью о тех радостях, которые оно доставляло самолюбию г-жи де Сент-Эверт. Газетные строки, возвещавшие эту garden-party и после обстоятельного описания заканчивавшиеся такой фразой: «Мы еще вернемся к этому прекрасному празднеству», хвалебные подробности о туалетах, сообщавшиеся несколько дней подряд, — все это было так болезненно для Фробервилей, что они, хотя удовольствия достаточно редко выпадали на их долю, а на это утреннее празднество они могли рассчитывать, все же каждый год доходили до пожеланий, чтобы дурная погода помешала его успеху, смотрели на барометр и с наслаждением ожидали приближения грозы, из-за которой торжество могло бы расстроиться.

— Я не стану спорить с вами о политике, Фробервиль, — сказал герцог Германтский, — но что касается Свана, то я смело могу оказать, по отношению к нам он вел себя неслыханно. Мне рассказывают, что он, которому мы, которому герцог Шартрский когда-то покровительствовали в свете, открыто стал дрейфусаром. Я никогда бы не поверил, что он на это способен, — он, тонкий гастроном, положительный ум, коллекционер, любитель старых книг, член Жокей-Клуба, человек, окруженный всеобщим уважением, знаток лучших марок, присылавший нам лучший портвейн, какой вообще случалось пить, любитель искусств, отец семейства. Ах! Я очень обманулся. Не говорю о себе, известно, что я старик, мнение которого ничего не значит, в своем роде бродяга, но хотя бы уже ради Орианы он не должен был этого делать, ему следовало открыто отречься от евреев и от приверженцев осужденного.

«Да, после той дружбы, которую моя жена всегда выказывала ему, — продолжал герцог, видимо считавший, что осуждать Дрейфуса за государственную измену, каково бы в глубине души ни было ваше мнение насчет его виновности, в своем роде значило благодарить за тот прием, который ему оказывали в Сен-Жерменском предместье, — ему следовало заявить о своем несогласии. Ведь Ориана, спросите ее сами, действительно была к нему расположена». — Герцогиня подумала, что тон наивный и спокойный придаст больше искренности и драматичности ее словам, и проговорила наивным тоном школьницы, как бы давая правде сказываться самой и только сообщая выражению своих глаз некоторую меланхоличность: «Да, это правда, у меня нет никаких оснований скрывать, что я была искренно привязана к Шарлю». — «Вот вы видите, я же не заставлял ее говорить. И после этого он в своей неблагодарности доходит до того, что становится дрейфусаром!»

— Кстати, по поводу дрейфусаров, — заметил я, — говорят, принц Вон тоже принадлежит к ним. — «Ах, — воскликнул г-н де Германт, — вы хорошо сделали, что заговорили о нем, я чуть не забыл, что он звал меня обедать в понедельник. Но дрейфусар он или нет, — это мне совершенно безразлично, раз он иностранец. Мне на это наплевать. Для француза — это дело другое. Правда, что Сван — еврей. Но до этого дня — вы меня простите, Фробервиль, — я имел слабость думать, что еврей может быть французом, разумеется — еврей уважаемый, человек светский. А Сван им был в полном смысле слова. Ну что ж! Он заставляет меня признать, что я ошибся, раз он стал на сторону Дрейфуса (который, независимо от того, виновен он или невиновен, отнюдь не относится к его кругу и с которым он никогда бы не встретился) против общества, которое его усыновило, которое обращалось с ним как с одним из своих. Не приходится и говорить, все мы отвечали за Свана, за его патриотизм я готов был ручаться как за свой собственный. Ах! Он очень скверно отблагодарил нас. Признаюсь, что этого я никогда от него не ожидал. Я был лучшего мнения о нем. Он был умен (в своем роде, разумеется). Я, правда, знаю, что он уже сделал глупость, женившись так постыдно. А вот, знаете ли, кого очень огорчила женитьба Свана? Мою жену. У Орианы часто бывает то, что я назвал бы притворной бесчувственностью. Но в сущности она необыкновенно сильно все переживает». Г-жа де Германт, в восторге от этого анализа ее характера, слушала с видом скромным, но ничего не говорила, совестясь соглашаться с похвалой, а главное — боясь прервать ее. Г-н де Германт мог бы говорить на эту тему целый час, а она оставалась бы еще более неподвижной, чем если бы слушала музыку. «Так вот! Я помню, что когда она узнала о женитьбе Свана, она почувствовала себя оскорбленной; она нашла, что это дурно со стороны человека, которому мы выказывали такую дружбу. Она очень любила Свана; она очень была огорчена. Не правда ли, Ориана?» Г-жа де Германт сочла нужным ответить на столь прямо поставленный вопрос, позволявший ей подтвердить, не показывая вида, похвалы, которые, как она чувствовала, уже были кончены. Тоном робким и простым, приняв вид тем более неестественный, что он должен был выражать «чувство», она сказала сдержанно и мягко: «Это верно, Базен не ошибается». — «И все-таки это было еще не то. Что поделаешь? Любовь — любовью, хотя, на мой взгляд, она должна оставаться в известных пределах. Я еще извинил бы какого-нибудь юношу, какого-нибудь сопляка, увлекающегося утопиями. Но Сван, человек умный, заведомо чуткий, прекрасный знаток картин, свой человек у герцога Шартрского, даже у самого Жильбера!» В тоне, которым г-н де Германт говорил это, была абсолютная симпатия, без всякой тени той вульгарности, которую он слишком часто проявлял. Он говорил с грустью, смешанной с некоторым возмущением, но все в нем дышало той нежной важностью, что составляет широкое и мягкое обаяние иных персонажей Рембрандта, бургомистра Сикса например. Чувствовалось, что вопрос о безнравственности поведения Свана в деле Дрейфуса для герцога даже и не возникал, настолько она была несомненна, она печалила его как отца семейства, видящего, что один из его детей, для образования которого принесены были величайшие жертвы, сам по своей воле разрушает великолепное положение, созданное для него, и проказами, недопустимыми с точки зрения принципов или предрассудков семейства, позорит уважаемое имя. Правда, в свое время, узнав о том, что Сен-Лу — дрейфусар, г-н де Германт не выказывал столь глубокого и болезненного удивления. Но, во-первых, он смотрел на своего племянника как на молодого человека, который идет по дурному пути и который, пока не исправится, ничем не сможет удивить его, тогда как Сван был, пользуясь словами г-на де Германта, «человеком уравновешенным, человеком, занимающим положение первостепенное». А потом — и это самое важное, — прошел достаточно большой промежуток времени, в течение которого, хотя события с исторической точки зрения отчасти как будто и оправдали утверждения дрейфусаров, антидрейфусарская оппозиция все же усилилась вдвое и из чисто-политической, какой была сначала, превратилась в социальную. Теперь это был вопрос милитаризма, вопрос патриотизма, и волны гнева, поднявшиеся в обществе, успели достичь той силы, которой они никогда не имеют в начале бури. «Видите ли, — продолжал г-н де Германт, — даже с точки зрения своих милых евреев, раз уж он безусловно желает их поддерживать, Сван совершил промах, последствия которого даже нельзя определить. Он доказал, что они как бы вынуждены оказывать поддержку человеку своего племени, даже если они его не знают. Это опасность для общества. Мы явно были слишком снисходительны, а бестактность, которую делает Сван, вызовет тем больший шум, что его уважали, даже принимали и что он был почти единственным известным нам евреем. Будут говорить: «Ab uno disce omnes». (И только удовлетворение от того, что он в самую пору отыскал в своей памяти столь подходящее изречение, озарило горделивой улыбкой меланхолию этого обманутого аристократа.)

Поделиться с друзьями: