Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Четыре десятилетия
Шрифт:

В полуплаще, одна из аонид…

В полуплаще, одна из аонид – Иль это платье так на ней сидит? – В полуплюще, и лавр по ней змеится, «Я — чистая условность, — говорит, – И нет меня», — и на диван садится. Ей нравится, во-первых, телефон: Не позвонить ли, думает, подружке? И вид в окне, и Смольнинский район, И тополей кипящие верхушки. Каким я древним делом занят! Что ж Все вслушиваюсь, как бы поновее Сказать о том, как этот мир хорош? И плох, и чужд, и нет его роднее! А дева к уху трубку поднесла И диск вращает пальчиком отбитым. Верти, верти. Не меньше в мире зла, Чем было в нем, когда в него внесла Ты дивный плач по храбрым и убитым. Но лгать и впрямь нельзя, и кое-как Сказать нельзя — на том конце цепочки Нас не простят укутанный во мрак Гомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк, Расслышать нас встающий на носочки.

В Италию я не поехал так же…

В Италию я не поехал так же, Как за два года до того меня Во Францию, подумав, не пустили, Поскольку провокации возможны, И в Англию поехали другие Писатели. Италия, прощай! Ты снилась мне, Венеция, по Джеймсу, Завернутая в летнюю жару, С клочком земли, засаженным цветами, И полуразвалившимся жильем, Каналами изрезанная сплошь. Ты снилась мне, Венеция, по Манну, С мертвеющим на пляже Ашенбахом И смертью, образ мальчика принявшей. С каналами? С каналами, мой друг. Подмочены мои анкеты; где-то Не то сказал; мои знакомства что-то Не так чисты, чтоб не бросалось это В глаза кому-то; трудная работа У комитета. Башня в древней Пизе Без нас благополучно упадет. Достану с полки блоковские письма: Флоренция, Милан, девятый год. Италия ему внушила чувства, Которые не вытащишь на свет: Прогнило все. Он любит лишь искусство, Детей и смерть. России ж вовсе нет И не было. И вообще Россия — Лирическая лишь величина. Товарищ Блок, писать такие письма, В такое время, маме, накануне Таких событий… Вам и невдомек, В какой стране прекрасной вы живете! Каких еще нам надо объяснений Неотразимых, в случае отказа: Из-за таких, как вы, теперь на Запад Я не пускал бы сам таких, как мы. Италия, прощай! В воображенье Ты еще лучше: многое теряет Предмет любви в глазах от приближенья К нему; пусть он, как облако, пленяет На горизонте; близость ненадежна И разрушает образ, и убого Осуществленье. То, что невозможно, Внушает страсть. Италия, прости! Я не увижу знаменитой башни, Что, в сущности, такая же потеря, Как не увидеть знаменитой Федры. А в Магадан не хочешь? Не хочу. Я в Вырицу поеду, там в тенечке, Такой сквозняк, и перелески щедры На лютики, подснежники, листочки, Которыми я рану залечу. А те, кто был в Италии, кого Туда пустили, смотрят виновато, Стыдясь сказать с решительностью Фета: «Италия, ты сердцу солгала». Иль говорят застенчиво, какие На перекрестках топчутся красотки. Иль вспоминают стены Колизея И Перуджино… эти хуже всех. Есть и такие: охают полгода Или вздыхают — толку не добиться. Спрошу: «Ну что Италия?» — «Как сон». А снам чужим завидовать нельзя.

Горячая зима! Пахучая! Живая!..

Горячая зима! Пахучая! Живая! Слепит густым снежком, колючим, как в лесу, Притихший Летний сад и площадь засыпая, Мильоны знойных звезд лелея на весу. Как долго мы ее боялись, избегали, Как гостя из Уфы, хотели б отменить, А гость блестящ и щедр, и так, как он, едва ли Нас кто-нибудь еще сумеет ободрить. Теперь бредем вдвоем, а третья — с нами рядом То змейкой прошуршит, то вдруг, как махаон, Расшитым рукавом, распахнутым халатом Махнет у самых глаз, — волшебный, чудный сон! Вот видишь, не страшны снега, в их цельнокройных Одеждах, может быть, все страхи таковы! От лучших летних дней есть что-то, самых знойных, В морозных облаках январской синевы. Запомни этот день, на всякий горький случай. Так зиму не любить! Так радоваться ей! Пищащий снег, живой, бормочущий, скрипучий! Не бойся ничего: нет смерти, хоть убей.

На самом деле, мысль, как гость…

На самом деле, мысль, как гость, Заходит редко, чаще — с нами Тоска, усталость, радость, злость Иль безразличие. Часами, Нет, не часами, — днями! — тьма Забот, рассеянье, обрывки Фраз, вне сознанья и ума, Заставки больше, перебивки. Вцепился куст в земную пядь, И сучья черные кривы… Нельзя же мыслями назвать Все эти паузы, наплывы… Зато какое торжество, Блаженный миг неотразимый, Когда — заждались мы его! – Гость входит чудный, нелюдимый.

Как мы в уме своем уверены…

Как мы уме своем уверены, Что вслед за ласточкой с балкона Не устремимся, злонамеренны, Безвольно, страстно, исступленно, Нарочно, нехотя, рассеянно, Полусознательно, случайно… Кем нам уверенность навеяна В себе, извечна, изначальна? Что отделяет от безумия Ум, кроме поручней непрочных? Без них не выдержит и мумия Соседство ласточек проточных: За тенью с яркой спинкой белою Шагнул бы, недоумевая, С безумной мыслью — что я делаю? – Последний, сладкий страх глотая.

Без этой краски, приливающей…

Без этой краски, приливающей К лицу, без судороги подкожной Кому нужна душа, без тающей Улыбки нежной, осторожной? Мысль, только мысль? Но мысль — и та еще, Как знать, представится ль возможной? Ей, мысли, нужно раздражение, Телесный нужен отголосок, Она мертва без отношения, Без жил, прожилок и железок. Ей тоже важно наваждение Сосновых смол и свежих досок. Сердцебиение, дыхание, Мысль дремлет без их учащенья. Среди безвкусного питания Она так любит угощенье Объемом, запах, осязанье. О, сшибка чувств и мыслей сутолока – Над смертью легкий мост висячий! Древесный средь земного сумрака Глядит во тьму глазок незрячий. Душа есть смех, есть плач, есть судорога, Есть вздох, и нет ее иначе.

Смысл жизни — в жизни, в ней самой…

Смысл жизни — в жизни, в ней самой. В листве, с ее подвижной тьмой, Что нашей смуте неподвластна, В волненье, в пенье за стеной. Но это в юности неясно. Лет двадцать пять должно пройти. Душа, цепляясь по пути За все, что высилось и висло, Цвело и никло, дорасти Сумеет, нехотя, до смысла.

А горы, то их нет, то вот они опять…

А горы, то их нет, то вот они опять, Курчавые, пришли, с подробностями всеми! Кто складки им сумел шерстистые придать И тучку поселить меж ними, как в эдеме? Надолго ли? На час, покуда воздух свеж. Останьтесь! — говорим. Но скучно им в низине. И зной пугает их, и ты им надоешь, И море, и шоссе, и яблоки в корзине. Нет, нет, я их боюсь, мне этой высоты Не выдержать, письма в разводах и нажимах. Их тайнопись темна; зачем же хочешь ты, Чтоб я на них смотрел, безлюдных, нелюдимых? Другое дело — холм, предшествовавший им, Раскинувшийся так безвольно у подножья. Вот кто доволен всем: и морем раздвижным, И стекловидным сном, и воздухом, и дрожью. А горы, постояв, уходят, крутизну Убрав свою с небес и луч на ней раскосый, И разве что намек полдневный на луну Субстанцией своей похож на них, белесый.

МИКЕЛАНДЖЕЛО

Ватикана создатель всех лучше сказал: «Пустяки», Если жизнь нам так нравится, смерть нам понравится тоже, Как изделье того же ваятеля»… Ветер с реки Залетает, и воздух покрылся гусиною кожей. Растрепались кусты… Я представил, что нас провели В мастерскую, где дивную мы увидали скульптуру. Но не хуже и та, что стоит под брезентом вдали И еще не готова… Апрельского утра фактуру, Блеск его и зернистость нам, может быть, дали затем, Чтобы мастеру мы и во всем остальном доверяли. Эта стать, эта мощь, этот низко надвинутый шлем… Ах, наверное, будет не хуже в конце, чем в начале.

БЕЛЫЕ СТИХИ

Не я поклонник белого стиха. Поэзия нуждается в преградах, Препятствиях, барьера — превзойти Наш замысел ей помогает рифма: Прыжок — и мы в кусты перемахнули И пролетели через ров с водой. Что губит белый стих? Один и тот же Мотивчик: вспоминается то «Вновь Я посетил», то «Моцарт и Сальери». Открытие берется напрокат, Как рюмочки иль свадебный сервиз, Весь в трещинах, перебывав во многих Неловких и трясущихся руках. И если то, что я сейчас пишу, Читается с трудом, то по причине, Изложенной здесь, уверяю вас. Хотя, конечно, два-три виртуоза Сумели так разнообразить этот Узор своим необщим речевым Особенным изгибом, что не вспомнить Никак нельзя такое, например: «Раз вы уехали, казалось нужным Мне жить, как подобает здесь в разлуке: Немного скучно и гигиенично». А все-таки и здесь повествованье Живет за счет души и волшебства. В туманный день лицейской годовщины Я приглашен был школой-интернатом На выступленье в садике лицейском У памятника. Школьники читали Стихи, перевирая их. Затем Учительница: «Представляю слово, – Сказала, — ленинградскому поэту, – Так и сказала громко: представляю, – Он нам своих два-три стихотворенья Прочтет», — что я и сделал, не смутясь. По-видимому, школьники ни слова Не поняли. Но бронзовый поэт, Казалось, слушал. Так и быть должно, Тем более что все стихи всегда – Про что-то непонятное, не станет Нормальный человек писать стихи. «Друзья мои, прекрасен наш союз»? – Еще понятно; все, что дальше, — дико: «Он как душа неразделим и вечен». И как это? «Под сенью дружных муз»? Когда б не Александр Сергеич, в ссылке Томившийся, погибший на дуэли, Перечивший царю и Бенкендорфу, Никто бы нас не звал на торжества… Подписанную затолкав путевку В карман нагрудный, я побрел к вокзалу В задумчивости, разговор ведя Таинственный… не то кивок в ответ, Не то пожатье бронзовой десницы… И только тут увидел лип и кленов Сплошную, как в больнице, наготу. И только тут подобие волненья Почувствовал или намек на смысл. Стоял на тихой улочке, на самом Ее углу — прелестный, с мезонином, Старинный домик, явно подновленный, Ухоженный, с доской мемориальной. Так вот он, дом Китаевой! Так вот Где парочка счастливая, но втайне На гибель обреченная, жила В холерном 31-ом… Я вошел, Купил билет… Безлюдье и сверканье. Как царский камердинер был бы этим Роскошеством приятно удивлен! Дом никогда таким нарядным не был. Но, впрочем, мебель сборная, картинки На стенах, текст, составленный тактично, Меня никто, ничто не задевало, Вот только полукруглая одна Верандочка, стеклянная игрушка, Построенная для игры в лото И чтенья вслух, скрипучая, сквозная, Непрочная, верандочка, залог Другой какой-то, невозможной жизни, Кусочек рая, выступ, выход, — как Его искал потом он, — неприметный, Такой простой, засыпанный сухими Сережками, стручками, — не нашел!

Все гудел этот шмель, все висел у земли на краю…

Все гудел этот шмель, все висел у земли на краю, Улетать не хотел, рыжеватый, ко мне прицепился, Как полковник на пляже, всю жизнь рассказавший свою За двенадцать минут; впрочем, я бы и в три уложился. Немигающий зной и волны жутковатый оскал. При безветрии полном такие прыжки и накаты! Он в писательский дом по горящей путевке попал И скучал в нем, и шмель к простыне прилипал полосатой. О Москве. О жене. Почему-то еще Иссык-Куль Раза три вспоминал, как бинокль потерял на турбазе. Захоти о себе рассказать я, не знаю, смогу ль, Никогда не умел, закруглялся на первой же фразе. Ну, лети, и пыльцы на руке моей, кажется, нет. Одиночество в райских приморских краях нестерпимо. Два-три горьких признанья да несколько точных замет – Вот и все, да струя голубого табачного дыма. Биография, что это? Яркого моря лоскут? Заблудившийся шмель? Или памяти старой запасы? Что сказать мне ему? Потерпи, не печалься, вернут, Пыль стерев рукавом, твой военный билет синеглазый.
Поделиться с друзьями: