Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Рыцарь двойной звезды

(Баллада)
Солнце от взоров шитом заслоня, радостно рыцарь вскочил на коня. «Будь мне щитом. — он, молясь, произнес, Ты, между рыцарей первый, Христос!» «Вечно да славится имя Твое, К небу, как крест, поднимаю копье». Скачет… и вот, отражаясь в щите, светлое око зажглось в высоте. Скачет… и слышит, что кто-то вослед Черный его повторяет обет. Скачет, и звездочка гаснет, и вот оком зловещим другая встает, взорами злобно впивается в щит, с мраком сливается топот копыт. Вот он несется к ущелью, но вдруг стал к нему близиться топот и стук. Скачет… и видит — навстречу к нему скачет неведомый рыцарь сквозь тьму. То же забрало и щит, и копье, все в нем знакомо и все, как свое. Только зачем он на черном коне, в черном забрале и в черной броне? Только зачем же над шлемом врага вместо сверкающих крыльев рога? Скачут… дорога тесна и узка, скачут… и рыцарь узнал двойника. Скачет навстречу он, яростно-дик; скачет навстречу упрямый двойник. Сшиблись… врагу он вонзает копье, сшиблись… и в сердце его острие. Бьются… врагу разрубает он щит, бьются… и щит его светлый разбит. Миг… и в сверканье двух разных огней падают оба на землю с коней, и над двумя, что скрестили мечи, обе звезды угасили лучи.

Экзорцизмы

«Старик, ужель не ослабела твоя козлиная нога? из моря кружев так же ль смело глядят на нас твои рога? По черепу ль тебе корона? Теней дрожащих так же ль полн, как челн косматого Харона. твой грязный, черно-красный челн? Старик, скажи, твой взор ужели влекут лишь груды тучных туш? Иль мало ты слизал доселе, как муравьед, бескрылых душ? Старик, ужель не видит хуже твой одинокий, красный глаз, ты стиснул челюсти от стужи, твой череп плохо греет газ. Твой яд всех ядов ядовитей, когда им чаша налита, кровавые в ней вьются нити, впиваясь в каждые уста. Твоим тиранствам нет предела, ты обвиваешь, как удав, расслабив все пружины тела, сверля суставы, как бурав. Ты только ночи доверяешь. Когда ж, пожрав последний свет, в тысячелетьях потеряешь счет поцелуев и монет? Иль будешь вечно, как и ныне, зияя ветхой наготой, влачить через пески пустыни свой саван смрадно-золотой? Но каждый миг чело бескровней, твои тупые лезвия, твои остывшие жаровни таят мороз небытия. Не скроет тусклая корона твоих морщин небытие, и уж давно не знает звона больное золото твое. Восторга дрожь с изнеможеньем ты знаешь сочетать, и вдруг все, что дышало отверженьем, озарено бессмертьем мук. Стучишь ты, полный исступленья, у каждых окон и дверей, и в ад уводишь поколенья цепями, как больных зверей. Ты там, где от тягучих грез душа безвольно охладела, где тает тлеющее тело, и застывают слитки слез. Но даже в тленье непрерывном твой слух пресыщенный пленен напевом горько-заунывным и строгим звоном похорон. Когда же все оцепенело, вползаешь ты в немой тиши, сливая вечный сон души с ночным землетрясеньем тела. Но, зная сладость перемены, ты все расчислишь, и всегда ты высшие назначишь цены за краску тайную стыда. Свое пылающее семя ты сеешь в густоту ночей, земное преобразив племя в полугигантов, в полузмей. Но чары пусть твои бездонны. Владыка крови и огня, во имя светлых слез Мадонны оставь меня. оставь меня!»

День облекающий

(Из Корана)
Клянусь горячими, степными скакунами, что задыхаются на бешеном бегу и брызжут искрами, взметая пыль волнами, и утром близятся к беспечному врагу! Клянусь, отвека мир Творцу неблагодарен. он жажду низких благ отвека затаил, но близок трубный день… И страшно-лучезарен уж к миру близится печальный Азраил. Но близок трубный день… и вдруг помчатся горы быстрее стада коз и легче облаков,— день облекающий, как огненный покров, оденет все тела, и все погасит взоры! Вдруг закипят моря, как дно огромных чаш, по-человечески вдруг зарыдают звери, восстанут заживо закопанные дщери, и душу каждую постигнет темный страж. И станет вдруг земля лишь горстью жалкой пыли. и трубный глас совьет, как свиток, небеса, кипящий гной и кровь прольются, как роса, чтоб вновь отверженцы о Боге возопили! И вдруг земля из недр все трупы изрыгнет, и трубный глас прервет вращенье зодиаков, и расщепит луну, и солнца диск согнет и бросит на землю двенадцать звездных знаков. И, пробужден трубой, к нам выйдет из мечети зверь с головой быка, лохматой грудью льва и шеей страуса, в рогов оленьих сети оденется его бычачья голова. Мыча, он каждого настигнет на пути, помчится бешено, чтоб по словам закона в миг Моисеев жезл с печатью Соломона к престолу Судии послушно донести. В тот День немногие да внидут в вечный свет, возлягут меж чинар божественного сада, где нега тихая, прохладная услада, мерцание очей и золотых браслет.

Исторгающий

«1. Клянусь исторгающими насильственно,

2. Удаляющими осторожно.

3. Плавающими по воздуху!..»

Коран, Глава LXXIX
Гонец воздушный, страж дозорный, как черный лебедь в лоне вод, поникнув взором, Ангел черный творит задумчивый полет. Весь тишина и созерцанье, весь изваянье на лету, он пьет холодных звезд мерцанье, проливши крылья в пустоту. В бесстрастном содроганье крылий — тысячелетия тоски, и черных лилий лепестки роняют искры звездной пыли. Две пролегают борозды вослед посланнику Востока, и два его огромных ока, как две угасшие звезды. Испепелен стрелой Господней, как опрокинутый орел, он в мертвый сумрак Преисподней роняет черный ореол. Так вечно скорбный, вечно пленный он вечно падать осужден за то, что в бездну взор мгновенный единый раз повергнул он. С тех пор, отторгнутый до срока, один он бродит ниже звезд, недостижимо и высоко над ним затеплен Южный Крест. Но в полночь, в час туманно-лунный он к нам нисходит, царь и тать, чтоб лирой странной и бесструнной сердца баюкать и пытать. Пловец ночей, ступив на сушу. он бьет крылами на лету, без крика исторгает душу и увлекает в пустоту. И если вдруг душа застонет, прильнувши к колыбели зла, он, неподкупный, не преклонит неумолимого чела.

Тангейзер на турнире

(Баллада)
Все бьется старая струна на этой новой лире, все песня прежняя слышна: «Тангейзер на турнире». Герольд трикраты протрубил, и улыбнулась Дама, Тангейзер весь — восторг и пыл, вперед, вослед Вольфрама. Копье, окрестясь с копьем, трещит, нежнее взор Прекрасной,— но что ж застыл, глядяся в щит, наш рыцарь безучастный? Уж кровь обильно пролита, и строй разорван зыбкий… Но манят, дразнят из щита знакомые улыбки. Еще труба на бой зовет, но расступились стены. пред ним Венеры тайный грот, его зовут Сирены. Очнувшись, целит он стрелу, она стрелой Эрота летит, пронизывая мглу, в глубь розового грота. Не дрогнул рыцарь, — верный меч в его руках остался, но острый меч не смеет сечь и тирсом закачался. От ужаса Тангейзер нем, срывает, безрассудный, он шлем с врага, но пышный шлем стал раковиной чудной. Поник Тангейзер головой: «Спаси, святая Дева!..» Но слышит вдруг: «эвой. эвой!» знакомого напева. И на коне, оторопев, себя он видит в гроте, средь хоровода легких дев в вечерней позолоте. Звучит все глуше медный рог, и кони. словно тени, и вот склонился он у ног Венеры на колени. Как дева, сладко плачет он, и, как над спящим богом, над морем всплыв, над ним Тритон трубит загнутым рогом. Любви справляя торжество, весь грот благоухает, поет Венера и в его объятьях затихает. Он молит облик дорогой, он ловит волны света, но предстает ему нагой его Елизавета Весь мир окутывает мгла, но в этой мгле так сладко. И сбросила его с седла железная перчатка.

Сфинкс

Среди песков на камне гробовом, как мумия, она простерлась строго, окутана непостижимым сном; в ногах Луна являла образ рога; ее прищуренный, кошачий взор, вперяясь ввысь, где звездная дорога ведет за грань вселенной, был остер, и глас ее, как лай, гремел сурово: «Я в книге звезд прочла твой приговор; умри во мне, и стану жить я снова, бессмертный зверь и смертная жена, тебе вручаю каменное слово; я — мать пустыни, мне сестра — Луна, кусок скалы, что ожил дивно лая, я дух, кому грудь женщины дана, беги меня, — твой мозг сгорит, пылая, но тайну тайн не разрешит вовек, дробя мне грудь, мои уста кусая, пока сама тебе. о человек, я не отдамся глыбой косно-серой, чтоб звезды уклонили строгий бег. чтоб были вдруг расторгнуты все меры! Приди ко мне и оживи меня, я тайна тайн, я сущность и химера. К твоим устам из плоти и огня я вдруг приближу каменные губы, рыча, как зверь, как женщина, стеня, я грудь твою сожму, вонзая зубы; отдайся мне на гробовой плите, и примешь сам ты облик сфинкса грубый!..» Замолкла; взор кошачий в темноте прожег мой взор, и вдруг душа ослепла. Когда же день зажегся в высоте, очнулся я, распавшись грудой пепла.

Женщина с веером

(Картина Пикассо)

Свершен обряд заупокойный, и трижды проклята она, она торжественно-спокойна, она во всем себе верна! Весь чин суровый отреченья она прослушала без слез, хоть утолить ее мученья не властны Роза и Христос… Да! трижды тихо и упорно ты вызов неба приняла, и встала, кинув конус черный, как женщина и башня зла. Тебе твое паденье свято, желанна лишь твоя стезя; ты, если пала, без возврата, и, если отдалась, то вся. Одно: в аду или на небе? Одно: альков или клобук? Верховный или низший жребий? Последний или первый круг? Одно: весь грех иль подвиг целый? вся Истина или вся Ложь? Ты не пылаешь Розой Белой, Ты Черной Розою цветешь. Меж звезд, звездою б ты сияла, но здесь, где изменяют сны, ты, вечно-женственная, стала наложницею Сатаны. И вот, как черные ступени, сердца влекущие в жерло, геометрические тени упали на твое чело. Вот почему твой взор не может нам в душу вечно не смотреть, хоть этот веер не поможет в тот час, как будем все гореть. Глаза и губы ты сомкнула, потупила тигриный взгляд, но, если б на закат взглянула, остановился бы закат. И если б, сфинкса лаской муча, его коснулась ты рукой, как кошка, жмурясь и мяуча, он вдруг пополз бы за тобой.

Великий инквизитор

Простой сутаною стан удлиняя тощий, смиренный, сумрачный — он весь живые мощи, лишь на его груди великолепный крест сверкает пламенем холодных, мертвых звезд. Остыв, сжигает он, бескровный, алчет крови, и складка горькая легла на эти брови. И на его святых, страдальческих чертах печать избранника, отверженника страх; ему, подвижнику, вручен на труд великий огонь светильника святого Доминика, и уготована божественная честь,— он весь — спокойная, рассчитанная месть. Плоть грешников казня, он голубя безгневней, он Страшного Суда вершит прообраз древний. И мановением державного жезла он всю Вселенную испепелит дотла. Хоть, мудрый, знает он, что враг Христа проклятый наложит черные и на него стигматы, и братии тысячи сжигая, знает он, что много тысяч раз он будет сам сожжен. Запечатлев в веках свой лик ужасной славой, ждет с тайной радостью он свой конец кровавый. И чтит в себе свой сан высокий палача и дланью Господа подъятого бича. Ступени алтаря отдав безумно трону, он посохом подпер дрожащую корону, но верный раб Христов, Господен верный пес всех им исторгнутых он не залижет слез. Он поборол в себе все страсти, все стихии, песнь колыбельная его: «Ave Maria!..» О, да, он был другим, над ним в часы скорбей парили Ангелы и стаи голубей, он знал блаженство слез и кроткой благостыни, мир одиночества и голоса в пустыне, когда ему весь мир казался мудро-прост, когда вся жизнь была молитва, труд и пост. И зароненные рукой Пречистой Девы в его душе цвели нетленные посевы; когда его простым словам внимали львы, склонив мечтательно роскошные главы; он пил, как влагу, звезд холодное мерцанье, он ведал чистые восторги созерцанья. Благословляя все, он, как Франциск Святой, был обручен навек лишь с Дамой Нищетой. И он вернулся к нам… С тех пор ему желанно лишь «Откровение» Святого Иоанна. И вот, отверженный, как новый Агасфер, он в этот мир низвел огонь небесных сфер. И вот за Бога мстя, он мстит, безумец, Богу, пытаясь одолеть тревогою тревогу. Но злые подвиги, как черных четок ряд обвили грудь его, впиваются, горят. Над ним поникнул Крест и в нем померкла Роза, вокруг зиянье тьмы, дыхание мороза, и день и ночь над ним безумствует набат и разверзается неотвратимый Ад!..

Израилю

Люблю тебя, отверженный народ, зову тебя, жестокий и лукавый! Отмети врагам изменою за гнет… В столетиях влачишь ты след кровавый. На грани меж разверстых двух миров, то Дьяволом, то Богом искушаем, ты жил в аду, лишь разлучился с раем, ты ведал пытки, ужасы костров. Ты избран был велением Ягве, ты созерцал полет тысячелетий, венец созвездий на твоей главе, перед тобой не боле мы, как дети… Проклятия ты небу воссылал, перед тобой склонялись все народы, столп пламени перед тобой пылал и расступались вспененные воды. Твой страшный лик постигнул до конца сверхчеловек— и в ужасе, бледнея. ударами всевластного резца вдруг изваял рогатым Моисея. В твоих сынах не умер Соломон, пусть на тебе столетий паутина, тебя зовет бессмертный твой Сион, забытых дней волшебная картина! Еще живут в устах твоих сынов горячие, гортанные напевы, и, опаленные пустыней, девы еще полны роскошных, знойных снов. В объятиях любви сжигать умея, они живут и царствуют в мечтах; лобзание язвительного змея еще горит на пурпурных устах! На их кудрях гремящие монеты прекрасней всех созвездий и луны; как гром тимпанов, песни старины, пусть в наши дни прославят их сонеты. Пусть блещет ад в сверканье их зрачков!.. Их взор. что звал к полуденной истоме, угас во тьме, под тяжестью оков, на торжище, в тюрьме, в публичном доме! Израиль жив! — Бродя в песках пустыни, ты изнывал, сгорал, но не угас, и кажется, что, словно тень, доныне твой Агасфер блуждает между нас! Былых веков безжизненные груды не погребли твоих счастливых дней… Еще ты жив, тысячелетий змей, дари же нам лобзание Иуды. Мятежник, богоборец дерзновенный, предав, ты бога лобызал в уста, мы все Христом торгуем ежедневно, мы распинаем каждый миг Христа! Словам любви ты, мудрый, не поверил и яростно кричал: — «Распни, распни!..» Но ты, молясь, кляня, не лицемерил, как лицемерим все мы в наши дни! Истерзанный, осмеянный врагами, ты, отданный и пыткам и бичам, в стране теней, засыпанной снегами, свободу дашь своим же палачам!.. Один закон безмерного возмездья о, начертай на знамени своем, еще ты жив… святой вражды лучом воспламени угасшие созвездья! Из мертвых скал неистовым ударом вновь источай в пустыне пенье вод, и столп, что вел к свободе твой народ, пусть вспыхнет в сердце мировым пожаром.

Museum Anatomicum [2]

«Oro supplex ei acclinis,

Cor conlritum quasi cinis:

Cere curam mei finis!»

Requiem, Confutatis.

Познав все нищенство земных великолепий,

Мы вместе тешились чудовищной игрой…

Мы откровение искали в тихом склепе,

Нам проповедовал скелетов важный строй…

Мудрей что может быть?.. Что может быть нелепей?..

2

Анатомический музей в Лейдене. Гравюра на меди В. Сваненбурга по рисунку I. С. Waudanus'a 1610 г. Находится в «Germanisches Museum» в Нюренберге.

Мой взор прикован был старинною гравюрой, и был семнадцатый на ней означен век… Готических окон чуть брезжил сумрак хмурый в тот час, когда планет медлительный разбег, и первый, бледный луч, блуждая за решеткой, на каменной стене, черневшей, словно снег на людной улице, отбросил контур четкий, зловеще удлинив рогов оленьих тень, — и все двоилось там, меж окон посередке, везде, склонив рога. являлся мне олень. Все уносило там мечту к средневековью, вкруг знаки странные читал пугливый день, и человеческой, горячей пахло кровью… Странным склепом мне казался тихий зал, и надпись, что была расписана с любовью, мой изумленный взор с усильем разобрал: «Museum anatomicum, instrumentale»… Когда б со мною там, о Фауст, ты стоял, безгласным навсегда не стал бы ты едва ли!.. Не знаю, был то бред, иль страшный призрак сна, но дыбом волосы от слов ужасных встали… Их черный доктор сам, Владыка-Сатана, казалось, начертал… Забилась грудь в тревоге. а в страшном зале том царила тишина, и были те слова неотвратимо-строги! Но скоро разум мой с испугом совладал (лишь в первом приступе бываем мы убоги!..) И даже нравиться мне начал страшный зал. Передо мною шкаф массивный возвышался, и в нем коллекцию ножей я увидал, нож каждый нумером своим обозначался, блестящих циркулей и много острых пил в шкафу увидев том, я много изумлялся и, наконец, свой взор тревожно отвратил… О если б в этот миг. конец вещая света, Архангел надо мной нежданно вострубил, я б меньше трепетал в день судного ответа! Казалось, надо мной глухой качнулся свод, направо от меня два чахлые скелета жевали яблоко, кривя и скаля рот, меж яблони ветвей, злорадно извиваясь, висел проклятый змей, сгубивший смертный род, налево от меня, виясь и изгибаясь, две балюстрады вкруг тянулись, у стола, где был раскинут труп, нежданно обрываясь. И был он весь обрит, и кровь с него текла, по камням медленно струясь и застывая, как стынет в сумерках горячая смола. В меня стеклянный взор вперив и не моргая, застыл кровавый труп в ужасной наготе. все ткани, мускулы и нервы обнажая. Казалось мне, что был он распят на кресте… раскинуты его. я помню, были руки… О, если бы на миг забыл я руки те!.. Казалось, морщили еще все тело муки… Как будто заживо он здесь изрезан был, и замерли совсем недавно воплей звуки… Я: полный ужаса, над мертвецом застыл, не в силах оторвать от глаз стеклянных взора, и мнилось, что живой с умершим говорил. Никто досель не вел такого разговора!.. А вкруг скелеты птиц, и гадов, и зверей (О, этот адский сонм я не забуду скоро!..) толпились, словно рать воскреснувших костей. Ты зрел ее, пророк, бесстрашными очами, когда Господен зов достиг души Твоей!.. В кортеже дьявольском недвижными рядами сидели Чудища, и свет, скользя в окно, удвоил их ряды гигантскими тенями!.. Скелеты важные, истлевшие давно, застыли вкруг меня в движеньях всевозможных!.. И было каждому по знамени дано. О ты, страшнейшая из грез моих безбожных, о нет, тебя родил не смертный ум, сам ад!.. Не знает только он в веленьях непреложных ни сострадания, ни страха, ни преград!.. На каждом знамени иссохшего скелета немые надписи читал смятенный взгляд, на языке, что стал давно владыкой света. Гласила первая: «Nos summus — umbra!..» Там, за ней тянулася еще, прося ответа: — «In nobis nosce te!..» За ней еще очам явилась страшная и вечная загадка: «Mors — rerum ultima est linea!..» Но сам, от страха трепеща, я все ж прочел украдкой: «Mors sceptra omnia ligonibus aequat!..» Как надпись ту прочесть в тот миг мне было сладко! «Nascentes morimur!» прочел на третьей взгляд… Ее держал скелет оскаленный ребенка; когда же взор отвел в смущенье я назад, мне вдруг почудилось, что он хохочет звонко. Но все сильней заря пылала, и в окне плясал пылинок рой, решетки контур тонкий яснел на каменной, заплесневшей стене; я снова бросил взор на мертвеца немого, и мысль безумная тогда предстала мне (Хоть выразить ту мысль теперь бессильно слово!..) В его чертах я вмиг узнал свои черты и весь похолодел от вихря ледяного… — «Чего дрожишь? Ведь мы — одно, и я, и ты!» Казалось, говорил мне труп недвижным взглядом и звал меня, презрев пугливые мечты, на этот страшный стол возлечь с собою рядом.
Поделиться с друзьями: