Ледолом
Шрифт:
Он резким толчком отодвинул мешавший ему стол. «Ой, ударит! Сейчас ударит!» — испугалась Елена Степановна. Но Тулупов сдержался, разжал кулаки, отвернулся и, глядя в простенок, сказал жене:
— Подай ему шапку.
Она стащила с гвоздя каракулевую шапку, торопливо шепча: «Вот дела, господи, вот дела». И Гафаров чуть пригнул голову, чтобы хозяйке было удобнее прикрыть ее шапкой.
— Подала? — спросил Тулупов, не оборачиваясь.
— Подала, Авдей Пахомыч.
После этого Тулупов взял узел, прошел к порогу, ударом ноги распахнул дверь, швырнул узел в сени и приказал Гафарову:
— Иди! И забудь сюда дорогу. И помолись своему богу, что шея осталась не свернутой. Иди, ворюга аршинный!
Гафаров, сутулясь, словно ожидая, что его ударят вслед, выскочил за дверь.
В избе некоторое время молчали. Потом Елена Степановна сказала со вздохом:
— Чего от добра отказался?
— Не от добра, а от дерьма, — ответил Авдей.
— Так ведь не даром. Уплатили бы.
— Встанем к прилавку в общий черед и купим. И больше мне об этом не упоминай. Слышишь?
— Слышу, — подтвердила жена.
— Ты у меня умная, — уже спокойно закончил Тулупов.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Наутро, еще не рассвело как следует, Федосеич, покрякивая от морозца, ходит по Усладе, дубасит толстой палкой по ставям, дверям и завалинкам, звонко кричит:
— Выходи на перевыборный сход! Кончай… тю-тю!.. святковать, уже и Новый год проводили.
У дворов, что побогаче, он неохотно стукнет раза два палкой, скажет что-нибудь и отойдет, бормоча:
— Этому хоть и не объявляй, придет. У них — свои нарядчики.
К самому бедному жителю, которого особо необходимо зазвать на собрание, Федосеич заходит в избу и постукивает о порог концом палки:
— Хозяин!
— Я хозяин, — отзывается крестьянин из подполья, где перебирает засыпанную на зиму картошку.
— Ты хозяин! — передразнивает сторож. — Кто хозяин, так к Совету пошел хозяйничать, а ты… тю-тю!.. выходит — не хозяин, а нерадивый работник. Иди руку поднимать.
— Чего ее поднимать-то? Прошлый раз поднимали, кого подняли? Олешку Окулова? Вот то-то работничек!
Федосеич подходит к лазу в подполье, кричит, нагнувшись:
— Ты вылезай из темной дыры! Сам-то за кого поднимал?
Хозяин высовывает наружу спутанную нечесаную голову, в раздумье начинает скрести под бородой.
— Я за Олешку поднимал…
— Ну, а говоришь! — Сторож делает страшное лицо. — Тю-тю!.. Как язык у тебя повернулся…
— Уговор был поднимать…
— Ты мне не толкуй, с кем уговор, ты скажи, кому должен?
— Мельнику три пуда муки должен, кому кроме.
— Руку свою продал! — стыдит старик. — Отсохнет проданная рука. Тебе государство разве для того руку дало, чтобы ты… тю-тю!.. продавал? Ты у меня гляди! — строго стучит он палкой. — За пастуха поднимай. Он тебя не пропьет.
Хозяин вылезает из подполья, начинает собираться.
— За пастуха — это дело! Пастух человек общественный, он наши нужды знает.
В избе у Тулупова Федосеич, набравшись храбрости, кричит:
— Ты, мало того, сам иди, главное дело — Степановну захвати!
— Елену? — хмурится Авдей. — Это — надо поглядеть. Не знаю, подымется ли у нее рука.
— Еще как подымется!
Тулупов встал из-за стола, — он в это время завтракал, ел желтую, словно спелое антоновское яблоко, картошку, обмакивая ее в подсолнечное масло.
— Слушай, сторож! Очень лишнего говоришь. Если и подымется у нее рука, так может не удержать.
— А мы поддержим! — не унимается Федосеич.
И Елена Степановна уже идет за печку, надевает новый сарафан.
— Мужикам, что ли, одним право на сходе кричать! Ей-богу, Авдей, не даешь ты мне рта раскрыть. Выбираете тоже горьких пьяниц. Надо хозяйственного выбирать, бережливого. Что, пастуха? Этот будет другая стать, пастух — человек нужный.
— От женщин надо кого-нибудь в Совет, — с каким-то виноватым видом говорит Федосеич. — Вот, к примеру, Анка бакенщикова бойкая… Мужика другого поучит. Грамотница…
— Там видно будет, — уклончиво и холодно отвечает хозяйка. — Мир большой, найдем, из кого выбрать…
На обратной дороге Федосеич еще раз стучит бедняку в окошко:
— Все еще не ушел?! Тебя ждать, что ли, будут?
Бегают по селу и комсомольцы, мечется от избы к избе дядя Хрящ. Но их слушают хуже, ворчат: «Наряжальщиков больше, чем выбиральщиков. Вам-то что за докука? Есть у нас сторож — Федосеич, он и оповестит».
Обошлось морозное солнце, обрамленное щербатым светло-оранжевым кольцом, до боли в глазах заиграло на белых нетронутых сугробах, на заснеженных крышах изб. Столбы сизого дыма, пахнущего сосновым смолистым поленом, кизяком, а то и просто горелой соломой, — глядя по достатку хозяев, — потянулись из труб к небу.
Торопясь к Совету, дядя Хрящ смотрит на эти дымы, беспокоится: «Ох, еще много по домам женщин осталось, стряпают. Попозже бы надо собрание назначить, не сообразили… А может, это подростки-дочери хозяйничают?» Он видит, как по улицам не спеша идут группы крестьян, вперемежку с ними — редкие фигуры женщин, и шепчет: «А все-таки в этом году больше народу подняли».
В Усладе издавна сложился такой обычай: на сходах под окнами сельской конторы народ разбивался на две части: крикливые богатеи и хозяева позажиточнее собирались у огромного пожарного чана, поближе к крыльцу конторы; молчаливая, робкая беднота жалась в сторонке. Стоило человеку немного разжиться, он бочком-бочком старался на сходе перебраться к чану. Не сразу его здесь принимали: как бы ненароком теснили широкими плечами, отжимали. Тогда перебежчик возвращался на прежнее свое привычное место. Его встречали здесь смешками: «Что, еще не вышел в люди, не добился чести?» Так не год, не два метался мужик. И если дела его безостановочно шли в гору, он в одно из воскресений, вернувшись домой со схода, наконец с гордостью заявлял жене: «Я нынче у чана стоял». И с этого дня окончательно определялась в Усладе его судьба.
Сельская контора переименована в сельсовет, сходы все чаще стали называть общими собраниями, уже не староста управляет делами, а председатель, но давняя привычка цепко живет: люди на собраниях все еще делятся на две заметные группы.
Жители нагорной стороны Услады — зажиточные, «коренные» крестьяне — становятся справа, около чана. Они смело подходят к самому крыльцу, даже заглядывают в Совет, — что там делается? Разговоры здесь ведут полным голосом, руками машут широко, смех слышится хозяйский.
Филипп, в новой бекеше, сидит на борту чана. Он щурится на прибывающую толпу, изредка трогает ворот бекеши, что на светлых крючках, поправляет теплый, подбитый мехом картуз с высоким околышем. В самой середине правой группы стоит Никиша Каплин. Рядом с ним — сыновья. Оловянными глазами они то и дело выжидательно посматривают на отца, наклоняют короткие бычьи шеи. Опустив низко голову, спрятав глаза, подходит кооператор Гафаров, становится поближе к мельнику Сосипатрову; но тот — мрачный, нелюдимый — сторонится, ему ни с кем не хочется разговаривать.