Тонкий дом
Шрифт:
— Эх-х, хороший. — Друган кивнул на бутылку, опрокинув в себя пятую рюмку. И продолжил после долгой паузы: — А пролежал-то с год тогда, не меньше.
— Меньше. И ты или заткнись, или проваливай, — разозлился Никитыч и дернулся так, что колеса скрипнули. И добавил уже спокойнее: — Прости. То одно начнешь, то другое.
Не хотел вспоминать, понимая, что день, когда Сава с подружкой лазали по проклятому домишке и Сава получил перелом, стал началом очень личной, но долгой истории, последствия которой были видны Никитичу до конца жизни.
Дело было не во внешности. Буриди как-нибудь смирился бы с ее телом, вездесущими чешуйками, которые напоминали кожу ящерицы. Даже простил бы ей ее внешность и отвез бы на пластику.
Но дело было в том, что она все проебала.
У нее была единственная (не обговоренная, вроде как сама собой разумеющаяся) задача — вырастить сына нормальным человеком. Таким, как Буриди, — стойким, бескомпромиссным, сильным. Буриди считал, что он стал таким сам, а Марку решил облегчить задачу — дал ей проводницу из детства во взрослую жизнь.
Но сын рос слюнтяем. Бесхребетным ничтожеством, чье мнение переставало озвучиваться и, кажется, вообще существовать после первого родительского выкрика. Даже спортом не интересовался. Любил учиться — ну и что? Был, типа, умным — а для чего? Не помогали ни ремень, ни изымание идиотских книжек, ни прибитый в дверном проеме турник, ни «пока пять по тридцать на кулаках не отожмешься, в сторону своей комнаты даже смотреть не моги».
Буриди считал себя хорошим отцом. Да, строгим — но участливым. Считал, что лучше уж так, чем как его собственные родители. Отец был размазней, мать — деспотом. Отца он никогда не жалел (разве что до десяти, когда еще ничего не понимал). Тот страдал гипертонией и умер от сердечного приступа, когда Буриди был в армии. Пришло письмо, Буриди быстро дали увольнительную, но он ею не воспользовался и на похороны не поехал. Не видел смысла. И не хотел давать слабину — он только взял ситуацию под контроль — начал управлять дедовщиной и мелкими обоссанными тряпками вытирал специально вылитую на под казармы воду не он, а другие. И не его гоняли голым между кроватей посреди ночи. А он, он, все теперь он.
Мать его неприезд так ему никогда и не простила. Сначала она по-бесовски злилась, трепала свое тоже изношенное сердце, то есть на самом деле не могла простить сыну совершенно другое — что он пошел в нее и потому она не могла его контролировать. Но вскоре у матери не осталось сил на борьбу. Она стала тихой — не на кого было срываться, муж умер, а сын быстро ставил ее на место. Она округлилась, набухла диабетом, анемией и через несколько лет тихо слегла и умерла, оставив Буриди квартиру, хотя к тому времени ему уже дали свою, двухкомнатную — за выдающуюся службу. Всю жизнь он старался не быть как отец, и вся его жизнь была медленным, но необратимым, как синдром Альцгеймера, превращением в мать. Зато он всегда мог ответить себе на вопрос «Кто ты есть?».
Отца никогда не жалел, а матерью никогда не восхищался и вырос с установкой быть сильным и лишнего женщинам не позволять. И никому не позволять. Разве что начальству — но и то, но и то. Он был начальником — себе и всем вокруг. И мечтал о сыне.
Сын стал разочарованием.
Когда Марк поступил на лингвистику, его судьба Буриди уже не беспокоила. К моменту, когда Марк подсел на героин, его для Буриди уже не существовало, так что признаки наркомании он заметил далеко не сразу. А когда заметил — не отреагировал.
Варвара носилась, как заводная игрушка. Бегала к сыну и то переходила на слезливые тургеневские речи, то пыталась его по-толстовски отчитать. Бросалась, как под колеса автобуса, в ноги мужу и умоляла что-нибудь сделать с последним дорогим, что у нее осталось после двадцати с лишним лет совместной жизни.
Это дало плоды — Буриди с подчиненным запихнули Марка в буридивский черный «мерс» и повезли к наркологу.
— Что принимаешь? Обычный? Сколько? — спрашивал седеющий доктор в очках и, к удивлению Буриди, кивал, умудряясь что-то понимать из нечленораздельной речи Марка.
Было очень плохо. Слишком яркий кабинетик то сжимался, то расширялся, туда-сюда, туда-сюда, будто Марка засунули в здоровенную гармошку и начали играть. Пот вываливался крупными каплями из каждой поры, стереть его не давали онемевшие руки, и каждую кость в теле будто вытаскивали из родных пазов и сжимали, скручивали, ломали.
Марк хотел только ширнуться.
Он уже давно хотел только зависать со своими и ширяться. А когда чуть отпускало и еще не начинало крючить, хотел Дашу. Первое постепенно исчезало, второе было недостижимым.
Доктор за локоть отвел Буриди в коридор, помощник остался в кабинете с Марком.
— Слушайте, дело, прямо сказать, труба. Он на этой своей шмали так сидит, что ничего уже не сделать.
— Доктор, вы, блядь, че? Я к вам его просто так привез, что ли?! — Буриди скинул руку нарколога с локтя.
— Простите, говорю как есть.
— Вы цены свои видели? Возьмите денег и сделайте что-нибудь. Или привяжите в подвале, или таблетки, или гипноз, ну?!
— Хотите совет? — невозмутимо отвечал доктор. — Просто давайте ему денег.
— Денег?..
— Просто давайте. Его уже не остановить, но так хоть тащить не будет.
— Тащить? Чего тащить?
— Из дома тащить ничего не будет.
— Какое… Вы что, ошалели совсем…
— И конфронтаций меньше будет. Не прирежет во сне хотя бы.
Буриди переваривал — и даже собирался отвезти сына к другому врачу. Но вся эта ситуация сопровождалась тайной, а чем больше людей были посвящены в нее, тем более зыбкой и менее надежной становилась ситуация. И Буриди послушался врача.
На яркие картины семейного прошлого будто накинули мутный целлофановый пакет. Буриди уже не вспоминал ни день родов, ни день выписки, ни первые дни с сыном в квартире — громкий, режущий, но родной крик ребенка, его нахально счастливую улыбку после кормления. Не вспоминал путешествие в Рим, когда они гуляли под нежным осенним солнцем, уходя от торговых улиц, — Буриди, аккуратно ступая по брусчатке окраин, доставал сына из коляски и показывал ему крошечные балконы, старушек на стульях у подъездов, бледные граффити рядом с вьющимся виноградом, старые велосипеды с корзинами. Варвара смеялась. И Марк смеялся. Не вспоминал семейные походы в кислогорский зоопарк и цирк, когда Марк уже подрос, пантер в голых вольерах, и несмешных клоунов, и промасленный попкорн в бумажном пакете, и обязательный серебряный шарик на резинке, который не доживал до конца представления. Не вспоминал даже, как в двенадцать Марк попросил Буриди обучить его приемам рукопашной борьбы и вытерпел полгода нерегулярных занятий.
Буриди вытеснил сына — из памяти, жизни, прицела, горизонта видимости. Задерживался на работе еще дольше, начал чаще ходить по бабам, в том числе в бордель (хотя возраст-то, возраст).
Оставленные Марку деньги исчезали с комода, как исчезает еда, оставленная домовому, — тихо и незаметно, и все делали вид, что ничего не знают, вообще ничего не знают, даже старые знакомые семьи. Только Варвара с тяжелой, ноющей пониже груди горечью, исподтишка, из-за угла посматривала на все это: как тысячные купюры исчезают в бледной худой руке с длинным рукавом, как фигура в коридорном полумраке горбится, нервно дергает ручку двери и пропадает в совсем уж полной темноте лестничной клетки, где кто-то вечно выкручивает лампочку. И представляла, как эти деньги сворачиваются в тонкие иглы, которые — наверняка не с первого раза (и это, кстати, правда) — протыкают вены ее сыночка и пускают в них яд.