Тонкий дом
Шрифт:
«Ты замечательная. Спасибо, что дала комнату и что помогла. Не пей так много и будь счастлива». Лара перечитала написанное ею послание. Так, небольшая записка, конечно, но по ощущениям, по внутренней наполненности, по стоящим позади событиям это было письмо, объемное и содержательное, расставляющее нужные точки над нужными буквами и в конце большого жизненного абзаца. Лара собрала немногочисленные вещи, все до последней тряпки, чтобы этот дом ее не запомнил. И уехала. Сантехника в новой квартире была, чайник — убитый, но рабочий — был, газовая плита еще дышала синим подергивающимся огоньком, диван новый затащили. Жить было можно. Жить в кои-то веки стало приятно и даже было понятно — зачем. У Лары осталось несколько клиентов, и тихими ночами она с ними встречалась. Новых не искала, не было необходимости, да и боялась — ни Рус, ни другие просто так свой кусок не отдадут, а у Лары — ни смотрящего, ни прикормленного сборщика, ни друзей-мусоров: она никогда и ни с кем не пыталась подружиться специально. В квартиру не водила — перебьются, пусть сами ищут, где спустить. Вскоре двое отвалились, еще парочку извращенцев возбуждала беременная проститутка. Но отвалились и они — когда беременность стала совсем, совсем объемной и неудержимой. Скопленного было достаточно, плюс помогал Буриди — ничего не предвещало того, что Лара оголодает, превратится в скелет с ни к месту выпирающим животом, развалится на органы, как ее мать, которая по частям то из новой раковины вынырнет, то под подушкой затаится, а то с антресоли среди ночи начнет постукивать звонкими костяшками. Да, куда бы ты ни поехала, всегда берешь с собой мать. Когда пришло время, Буриди помог с устройством в хорошую двухместную палату, с лекарствами дороже и лучше казенных. Когда совсем-совсем пришло время, Лара родила. Конечно, кесарево — вы не будете рожать сами, у вас таз ни к черту, весь поломан, с таким тазом, милочка, вы никогда сами не родите. Когда Лара — кстати, довольно быстро, хоть курсы по сбросу веса открывай, — похудела, смогла ходить без боли и круглосуточной усталости, когда вспомнила, что такое и зачем нужна косметика, — ее никто уже не хотел. Старые постоянники сбрасывали звонки, а новых она могла бы найти, только если бы сама им платила.
Сосед Савы уехал в командировку. Сава не стал запирать входную дверь. Закинулся обезболом и успокоительными, а через полчаса — легкой шмалью, купленной у капюшонообразного барыги с соседнего района. Подождал пару минут и вызвал скорую. И уже когда положил трубку, ноги, опущенные в глубокое ведро, начало жечь невозможно. Сухой лед, дешевый и действенный, превращал ступни и голени в сплошной ожог и выпускал наружу кровь. Он надувал пузыри, легкие, будто мыльные, а перед глазами Савы проносились накрытые одеялом отказывающие ноги Лариной матери, прихрамывающие ноги самой Лары, проносился он, Сава, в отражении зеркала опирающийся на костыли. Из-за боли и шмали перед глазами все прыгало, балкон расширялся до троллейбусного салона и сжимался до тесного коридора, экстаз и кайф смешивались с хлюпающим ужасом, в квартиру не спеша входили врач с санитаром, а потом бежали к балкону, громко матерились, но Саве было как-то уже по барабану.
Буриди никогда не спрашивал, от кого Ларино чадо, чудо. Ни с надеждой, ни со страхом. Ребенок от проститутки был нужен ему не больше, чем сын-наркоман. А бояться ему было нечего: если Лара попробует заявить на права, на алименты, он быстро объяснит, кто что и кому должен. Лара все понимала и ни разу не подняла вопрос об отцовстве. Да и вероятность его отцовства, прямо скажем, была столь же мала, сколь и ужасающа. Кто отец — она, конечно, не знала. Через полгода после родов Лара решила, что нужно что-то менять. Да и на ребенка надо было зарабатывать. Пеленки, памперсы, присыпки, кремы, ползунки, комбинезоны, питание — не говоря уже о разовых тратах на лекарства, коляску, детский стул, а то ведь он сам не сидит, детскую кроватку, а то он на обычной не может, детскую посуду. А Буриди не то чтобы держал ее в золотом теле. Так, подбрасывал на самое необходимое (побойся бога, у тебя и так квартира от моих мертвецов). Когда снова начали трахаться, стал давать побольше, но это не спасало. А государство мать-одиночек особенно не поддерживало. И опять пошло по кругу: соседи, ближайшие магазины, есть ли работа, здравствуйте, позвоните, если будет. Да-да, обязательно, но нет сейчас ничего. У двери в подъезд висели объявления — на голой стене, терзаемые ветром, наклеенные друг на друга. Среди них нашлось несколько о работе, а среди них — парочка для людей без опыта, и из этих двух Лара выбрала работу в парикмахерской, где обещали всему научить (как вскоре оказалось, подвальную и грязную, экстраэконом). И в самом деле научили. Машинкой вот так, есть две насадки, покороче и подлиннее чтобы. Ножницами вот так, с разных сторон пообкромсать, и готово: у баб снизу подрезаешь, а у мужиков сверху, у них волосы короче. Есть еще филировочные, но туда пока не смотри, это потом, как научишься. Сметкой туда-сюда поводи, феном подуй. Все, завтра начинаешь, первый месяц бесплатно работаешь, мы ж в тебя вкладываемся, да? Учим всему. А потом посмотрим, перетрем. Лара ходила в салон прямо с сыном, оставляла его в кладовке, где хватало места для коляски. Зато устойчиво! Через каждых три быстрых или два долгих посетителя бегала ребенка проверять. Кормила, меняла памперсы. Коллеги бурчали и цокали, но дальше этого дело не заходило.
Сава теперь жил облегченный, существовал только выше колен. Температура до сорока с половиной, боль, от которой избавил бы разве что опиум, осмотры, обработки, перевязки, перетягивания.
Обрубки — сначала бордовые, бугристые, затем бесцветные, ужасающе гладкие. Потеряв больше двух литров крови, Сава полтора месяца лежал в больнице, ловил испуганные взгляды медсестер и врачей — каждая новая смена узнавала о пациенте от коллег с предыдущей смены, пока сто процентов стационарного персонала не оказались в курсе Савиного убийства своих конечностей. Заочно и безапелляционно Саву поставили на учет в психоневрологический диспансер. Психиатр, к которому Сава позже приехал по назначению, долго читал бумажки от ничего не понимающих коллег — врачей скорой и больничного стационара, — хмурился и мычал. На его лице по очереди дергались бровь, веко и губа, будто запускалась невротическая программа, по очереди включая отдельные механизмы. Он не задал Саве ни одного вопроса и решил, что нет смысла помещать его в стационар (да и спустя несколько месяцев после «инцидента» это было бы проблематично), поскольку он не знает, как и от чего лечить обезноженного парня, достал из шкафа нейролептики и нормотимики. Заполнил нужные документы, положил упаковки на стол и смотрел, как Сава молча подъезжает на инвалидной коляске, берет перевязанные канцелярской резинкой пачки, кладет себе на ноги, кивает и уезжает восвояси. Сава удивился, что подобное в диспансере дают прямо навынос, и выехал из здания на своих четырех. Хороший врач, хмыкнул он и выбросил таблетки в ближайшую мусорку. Так Сава теперь и жил — с ощущением тела таким, каким оно и должно было быть с самого начала. Он это чувствовал. Знал. И теперь все выровнялось — наконец-то. Вот только в отличие от тела все остальное стало хуже. История о его упраздненных ногах разносилась по району как чума, как призрачные неостановимые всадники, она проникла везде, в каждую щель и трещину, в каждые недалекие, отравленные городской копотью мозги. Молчаливый хозяин квартиры так разорался, что вечная облегающая его майка чуть не треснула, как и весь мир, и, как только Сава выписался из больницы, вышвырнул его из квартиры со всеми манатками, отправил на все четыре стороны на всех четырех (два больших и два маленьких, а сверху — провисающая сидушка) колесах. Сава чудом заселился в общежитие. Но город весь был без пандусов, ребрился лестницами, щерился выбоинами и разломами. Старые дома, в том числе учебный корпус, были без лифтов, зато со сплошными порогами. В магазинах высились недосягаемые прилавки, а в узких проходах не получалось развернуться. И люди были совсем не те: ни с кем в итоге не подружился, пара приятелей с потока отвалились, никто не предлагал ему помощь, никто не спрашивал, как дела. Знающие про ампутацию шарахались от него, остальные молча огибали коляску, когда он проезжал по коридорам или улицам.
Лара долго смотрела на себя в зеркало и не могла узнать свое лицо. Видела отдельные черты, а в один внятный и осязаемый облик они не складывались. В итоге она обрезала и покрасила волосы — сама, все сама, — сменила имя на Марину (удивительно, сколько документов, нервов и походов к окошкам с дергаными женщинами на это понадобилось), чтобы не ассоциировать себя с прошлой собой. Нет, стыдиться ей было нечего, она зарабатывала и вертелась (и фигурально, и буквально) как могла, но распрощаться с матерью, с проституцией, с Русом, с Савой и даже с Юлей было нужно. Сменила район, родила ребенка, нашла новую работу. Чего-то это да стоит, решила она. Работала и работала парикмахером, даже научилась с горем пополам, а потом хорошо, а потом и отлично стричь. Ладно еще филировочные ножницы — а несколько видов щеток, а бесчисленные виды расчесок, а танцы с щипцами и плойками, а игры тонких пальцев с зажимами, уточками и коклюшками. Она постоянно — годами — понемногу копила. Об усталости Марина, конечно, что-то слышала и регулярно, бесперебойно испытывала ее на себе, но никогда с ней ничего не делала, просто не знала, что делать. Оплачиваемые отпуска, как и пенсионные начисления, в ее жизнь завезли к моменту, когда ребенку почти исполнилось семнадцать. Да, разумеется, денег было меньше, чем в борделе или с мужиками на стороне. Однако и опасности меньше, и ноги раздвигать не нужно — а те вечно болели, но спасибо удобной обуви и новым специальным стелькам, которые начали поставлять в страну, и больше того — в Кислогорск. По мере кромсания чужих волос и взросления ребенка прошлая Маринина жизнь отдалялась, меркла, рассыпалась, как песочный замок, оставленный на солнце наигравшимися детьми. О Саве она не слышала много лет — да и не хотела, зачем. О Русе до нее долетали разные слухи и закончились одним, будто бы окончательным: посадили за убийство. И какими-то совсем уж окольными, почти потусторонними путями она узнала, что Юля умерла от поздно диагностированного и отрицаемого ею цирроза. Сказали, сжималась, худела, а поверх пожелтевшей кожи покрывалась красной рябью — до самого конца. Неизменным артефактом из прошлого оставался только Буриди. Он, как домовой, шел в комплекте с квартирой. И между делом напоминал, что Марина будет должна ему еще очень долго. Зато ребенок из неоформленного младенца, а затем — абстрактного юнца превратился во вполне интересного ей человека: Даня вышел умным, сообразительным, не по-деревенски воспитанным и опять же не по-деревенски дружелюбным и любящим мать. Да и подрабатывать пошел рано, тоже молодец — а ведь у него учеба, экзамены, всякие там «траектории поступления», это вам не школа, где, помимо хунковских, учились еще из трех сел.
Сава так и не сумел нагнать пропущенное за месяцы, которые провел в больнице, а потом в общаге. Сначала ему подрезали (прямо как ноги), потом совсем убрали стипендию. Затем отчислили, не выдержав оправдательной нелепицы на очередном заваленном зачете. Да и будем честны: мог ли кто-то всерьез представить учителем инвалида, к тому же ставшего таким по собственному желанию? На репетиторство к Саве ожидаемо не шли. Скромные накопления с далеких официантских смен заканчивались. Радость от изменения тела сменилась неврозом. Никто не то что не хотел ему помогать, например, подниматься по неприветливым и крутым лестницам — никто даже не хотел знать, не помер ли он от голода. Сава переехал в комнату очередной невзрачной квартиры на первом этаже, к знакомому знакомого, и тот был не приветливее водяного ужа. Сава не считал, что его, Саву, нужно жалеть. Он не за этим опускал ноги в сухой лед. Но он не понимал, за что его нужно презирать или ненавидеть. Он так никому и не смог объяснить, что именно таким ощущает себя и что вообще это его тело, его дело. Он вылетел из института, вылетел из жизни, покатился на пятой скорости к кромке давно смотрящей в него бездны. И забил. Решил — выхода нет. Собрал поредевшие пожитки, рюкзак перекинул за спинку кресла, похудевшую сумку поставил к себе на колени — и поехал. Добрался до Хунково втрое медленнее, чем они с Ларой добирались оттуда в Юлину квартиру. В родной деревушке, посреди уснувших перед зимой ульев, он с зубным и колесным скрипом помирился с отцом. У обоих не было выбора. Интересующимся местным рассказал, что ноги оторвало на заводе. Можно было даже не уточнять, какой завод, — факт сам по себе вызывал уважение и трепет. Все кивали и с одобрением поджимали губы. Наш человек, трудяга, жаль, не повезло. Оказалось, Никитыч после Савиного бегства с горя совсем ушел в работу. Купил соседний участок и его тоже заселил пчелами. Обучил уходу за ними еще пару человек, продавал в радиусе двухсот километров еще больше меда, воска, прополиса, пчелиного яда, а в дополнение еще и отвар из пчелиного подмора, домашние кремы, порошки из пчел и личинок трутней, для создания которых специально нанял и обучил людей. С ростом популяции полосато-пушистых особей возросла и прибыль. Сава смиренно узнавал все о разведении пчел и производстве продуктов, учился проверять пасеку (пришлось сделать деревянные дорожки), руководить рабочими, считать. За сезон с улья — от десяти до пятидесяти литров меда. А на двух участках стояло больше двухсот ульев. Выходило до пяти миллионов в год. Конечно, расходы на зарплату, упаковку, инвентарь, подкормку и лечение пчел, но все равно для деревни очень хорошо и сытно. После смерти отца дело перешло к Саве. Теперь он одним местным давал работу, другим — отпускал со скидкой качественный мед и пчелиные ништяки, третьим — одалживал деньги. Жизнь в городе у деревенских считалась не только недостижимым, но и опасным опытом, потому что город — такая сила, что переломает, проглотит и переварит, а Сава устоял. Принимали в расчет травму на заводе; спокойный характер, хоть и сопровождаемый нелюдимостью; жесткую управленческую руку и полное отсутствие надменности по отношению к доильщикам, строителям, огородным и прочим людям. Короче, теперь с Савой считались. Савычем его называть было как-то странно, не прижилось — стали тоже называть Никитичем, по отцу. Сава-Никитыч не возражал. Из всех деревенских к нему в гости особенно часто захаживал друг детства, Костян. «Москвич» его к тому времени сгинул, к тридцати годам стало ясно, что личная жизнь не задалась, а к сорока была уже и не нужна. Костян любил вспоминать юные, еще интересные годы, что вызывало большую боль у Савы. «А помнишь с переломом-то? Бля буду, я сам чуть не обосрался, когда услышал, что вы в больничку уехали. Никто не знал из-за чего. Но вышло, что всего лишь нога». — «Не всего лишь. И да, помню. Не обязательно мне напоминать всю эту хрень». — «Эх-х, хороший. — Костян попивал коньяк Савы, действительно хороший, где еще тут такой найдешь. — А пролежал-то с год тогда, не меньше». — «Меньше. И ты или заткнись, или проваливай. Прости. То одно начнешь, то другое». Вспоминал и то зарождающееся утро, когда он вез Саву с Ларой до станции, а потом, стараясь успеть до пробуждения деревни, ехал обратно, кулаком утирая проступившие, как роса на листках, слезы. «А помнишь то лето-то. Свалили ночью, и такой кипиш был, всей деревней искали. Дак я ж тоже тогда бегал, меня к речке послали. Соседи думали, вдруг там тела всплывут…» — «Ой, не напоминай даже. Даже думать об этом не хочу». Вспоминал и о Ларе, но быстро прекратил это делать вслух, поймав пару взглядов Савы, острых, как натянутый тормозной трос. Но хорошим был другом, этого не отнять. Завозил продукты, помогал с делами. Приносил анекдоты опять же: «Устроился безногий на работу курьером. Говорит: „Зато не устаю — все время на колесах“, А-ХА-ХА-ХА-ХА». Когда раздался тот странный поздний звонок, открывать пошел тоже Костян. За дверью стояли два парня, один явно перепуганный, на лице второго перекатывалась усмешка и с вызовом горели глаза.
— Вы Никитыч?
— А че?
— Нас отправили к Никитычу, сказали, что вы можете знать одну женщину. Она жила тут много лет назад.
— Тут?.. Ф-ф, ща. Никитыч! — крикнул мужик в глубь дома. — Тут к тебе пацаны какие-то. О матери твоей спрашивают.
Сава не спеша выехал из кухни и под вязкое электрическое гудение добрался до прихожей. Какая мать, она умерла столько лет назад, что уже никто, кроме самого Савы, о ней не вспоминал.
Но на экране протянутого Даней телефона он увидел не мать, а Лару, что обескуражило его еще больше.
— Вы знаете ее?
«Как и пол-Кислогорска», — чуть не ответил Сава, отойдя от шока. Он оторвал взгляд от экрана и ошарашенно, будто его башку выдернули из таза с ледяной водой, посмотрел на подростков:
— А кто вы?
Даня повернулся к Вите, тот пожал плечами.
— Ну… это моя мать… как бы.
Костян, тоже увидевший фотку, присвистнул.
Сава смотрел на лицо Дани и не видел черт, которые ребенок мог от него унаследовать.
— И что вы от меня хотите?
— Просто поговорить, спросить. Я хотел узнать, как она тут жила, какой была вообще, с кем дружила.
— Зачем? — Палец на рычаге управления креслом подергивался.
— М-м… понимаете, мне кажется, что в нашей семье…
— Короче, есть причина, — отрезал Витя.
И так сверкнул злыми глазами, что Сава решил: приехали не просто так. Не интереса ради. В голове встала диорама: сцены в суде, выплата миллионных алиментов за много лет, швыряние непростительных проклятий.
— Заходите. Кость, пусти их, — хрипнул он, дернув рычаг не в ту сторону, чуть не врезался в дверной косяк.
Минута в молчании, пока парни с явной опаской снимали ботинки и вешали куртки, показалась Саве такой же долгой и невыносимой, как жизнь с целыми ногами. Он уехал в кухню и ждал их, морально готовясь. Когда все вчетвером оказались за столом, он решил не тянуть и хотя бы примерно прикинуть, встречались ли они с Ларой, когда она забеременела.
— Когда ты родился?
Даня сказал.
Если бы Сава мог упасть, он бы упал — сзади было отлично видно, как задрожала, сползая и обмякая, его слабая спина, устремились вниз надплечья с хлипко приделанными руками. Все очевидно. Лара не могла вынашивать сына полтора года.
Вторую жену Буриди совсем не заинтересовали боязливые слухи о том, что его первая жена пропала и потом то ли умерла, то ли наткнулась на какой-то еще более страшный конец, став персонажем современного городского фольклора. Алла считала, что удачно разыграла карты и партия вышла донельзя выгодной. На заре ее четвертого десятка пятидесятивосьмилетний генерал-лейтенант — большой руководитель чего-то там где-то там по военной части, целеустремленный карьерист, прошел тяжелыми армейскими берцами по множеству голов и смял немало кадыков, активно и пассивно пользовался уважением коллег и подчиненных и внушал им страх (сама наблюдала), к тому же при деньгах и в хорошей форме, — казался возможностью, лучше которой до конца жизни в этом городе уже и не представится. Говорили, что у него даже есть небольшой бизнес — сеть магазинчиков (юридически записанных на помощника, Соловцова, поскольку самому по должности не положено). И мало ли что там эта ваша первая жена. Пусть лежит и, как на вертеле, переворачивается в гробу.
К тому же Алла считала, что имеет над ним власть — вот даже фамилию его не взяла (хотя никто из их общих знакомых ее фамилию так и не запомнил).
Да, Алла знала себе цену.
С чем-то, конечно, приходилось мириться, например с бескомпромиссностью и жесткостью Буриди. Но и он ей в чем-то уступал — на старости лет стал посговорчивее. Да и у него имелся интерес — ему нужен был сын. И как маньяк, набравшийся сил для зверства, он набрался сил на еще одну попытку. А о том, что магазинчики он не то чтобы держит, а скорее крышует, за крепкие суммы отваживая проверки, о том, что где-то по его приказу пытают и закапывают людей (одних — из-за неверных решений, а прочих, особенно наркоманов, к которым Буриди питал особенную ненависть, — просто так), о том, что испытанные под его руководством на институтских полигонах оружие и техника поставляются на войны и укладывают в могилы пачками, партиями, огромными людскими тиражами, — Алле знать было необязательно.