Всех видеть счастливыми
Шрифт:
Убежденность, заинтересованность Федорова в судьбе больного были созвучны натуре Серго. Именно за это больше всего нравился ему Федоров, натура крутая, способная устоять у последней черты, стать насмерть — стать и не пустить, одолеть несмотря ни на что.
Не убоявшись ответственности, сам, по своей воле ленинградский хирург Федоров вызвался спасти наркома, приехал в Москву. И вот Серго ждет встречи с ним на операционном столе.
Можно бы отвести душу больному наркому — покапризничать, придраться к чему-то. Ничуть не бывало. Ни в облике, ни в манерах ни намека на исключительность и важность. С мягкой улыбкой советует провожатому, который не знает, как обратиться:
— Называйте просто «товарищ Серго».
Врач косится на портфель:
— Придется оставить, товарищ Серго.
— Извините. Не могу, надо кое-что доделать.
Трудно оторваться от дел. И недаром на Кавказе обряд посвящения в мастера завершается тремя оплеухами: мастер должен быть готов к любым испытаниям.
«Ну, а ты готов, Серго? Не забыл пожар во Владикавказе? Тогда под обстрелом белых загорелся твой штаб. В нем оставался кованый железный сундук с деньгами и ценностями республики. Помнишь, как ты кинулся в огонь, вытащил уже горячий сундук? А потом, в спокойной обстановке, поспорил с товарищами: подниму снова! И не смог сдвинуть с места, проспорил. Видно, в решающие моменты дается человеку способность совершить невозможное, превзойти самого себя?
Вот бы каждую минуту проживать так! Может, в этом и состоит секрет искусства жить достойно?»
Когда профессор Федоров входит в палату, отведенную наркому, тот уже переодет в больничное белье. Полулежит на кровати, подоткнув под спину подушки, правит карандашом стенограмму.
— Э, батенька, так негоже. С утра — операция.
— Естественное состояние. Отвлекает, дает надежду.
— Ну, коли работа — естественное ваше состояние, валяйте.
Серго ответил улыбкой на улыбку. Оглядел шестидесятилетнего атлета, с трудом вместившегося в белый халат, сверкавшего розовой лысиной, источавшего запахи духов и сигар. Прежде всего усы, вороные, с проседью, острые кончики лихо торчат кверху — должно быть, холит, спит в науснике...
«А какие руки! Руки мастера. Тяжелые. Сильные. Широкие. Они как-то вроде не вяжутся с осанкой мага и волшебника. Начинает ощупывать... Ох, неуютно в этих каменных руках! Больно. Обидно от того, что ты становишься будто бы предметом неодушевленным. Не сам собой распоряжаешься — лежащего, беззащитно обнаженного, тебя трогают, переворачивают, помыкают тобой. Твоя жизнь — в руках другого».
«Как тесен мир! — думал между тем Федоров, осматривая Серго.— Его заступничество в свое время спасло мне жизнь. Теперь мой черед...»
Федоров содрогался при мысли, что может и не спасти Серго. Знал, как это сорокатрехлетнее, в сущности молодое тело — силы, мысли, воля, пружинившие в нем, дороги и необходимы стране. Страдал за него. Трепетал в предчувствии возможной беды. Ликовал в предвкушении победы. Клялся себе:
«Не сфальшивлю. Не промахнусь. Вырву!»
— Что за книга? — Федоров кивнул в сторону тумбочки.
— В Берлине купил. «Звездные часы человечества». Цвейг.
— Вы владеете немецким?
— Продираюсь со словарем. Замечательный писатель. Пять миниатюр — каждая стоит эпопеи. Особенно мне нравится последняя — о капитане Скотте. В девятьсот двенадцатом году Скотт шел к Южному полюсу наперегонки с Амундсеном. Одолел чудовищные трудности. Достиг — и первым, что увидел, был норвежский флаг, водруженный Амундсеном. Подкошенные разочарованием, без керосина, без пищи, Скотт и четверо спутников погибли на обратном пути. Но! Вот послушайте заключение. Я переводил это три дня. Вот: «Подвиг, казавшийся напрасным, становится животворным, неудача — пламенным призывом к человечеству напрячь свои силы для достижения доселе недостижимого; доблестная смерть порождает удесятеренную волю к жизни, трагическая гибель — неудержимое стремление к уходящим в бесконечность вершинам. Ибо только тщеславие тешит себя случайной удачей и легким успехом, и ничто так не возвышает душу, как смертельная схватка человека с грозными силами судьбы — эта величайшая трагедия всех времен, которую поэты создают иногда, а жизнь — тысячи и тысячи раз».— Вдруг Серго перебивает сам себя: — Прирежете завтра?
— Идите вы!..— Федоров негодует.— Сказал бы соленое слово, да сан и положение врача по отношению к больному не дозволяют. Тьфу, тьфу! Постучим по дереву, благо всегда под рукой.— Усмехается, стучит пальцем по лбу. Едко передразнивает кого-то, предельно не симпатичного ему: — «Хирург божьей милостью», «Чародей». Раз даже вычитал о себе в газете «Джигит». Однако завтра будет мой звездный час.
— И мой?
— Ваш — впереди, молодой человек. Да, да, не сомневайтесь. Почитаю арабскую мудрость: «Коли не знаешь, как поступать, не поступай вовсе». Я знаю. И они знают.— С достоинством мастера поднял руки так, точно меч победителя нес. Смутился напыщенности, свел к шутке: — Руки хирурга — его лицо. Понятно, и усидчивость и башковитость не вредят... Знаете, какое у меня главное прозвище? «Счастливая Рука». Это вам не «Джигит»!
— У самого Пирогова, помню, есть статья «Рассуждение о трудностях хирургического распознания и о счастье в хирургии». И по-моему, это относится не только к хирургии...
— Вот именно. Пожалуйте-ка сюда ваши книжечки с портфельчиком.
— Это насилие над личностью.
— Без препирательства!
— Сдаюсь. Подчиняюсь силе.
— Спать. Выспаться! И мне тоже. До завтра...
— Очнулся!— Зинин голос.
«Почему заплакана? И Максимович рядом, федоровский ассистент, помощник».
— Вайме! Больно! Бо-ольно!
— Потерпите, голубчик. Полегчает.
Вновь Серго проваливается в трещину, отрезающую путь к спасению. Падает, падает меж ледяных обрывов. Где же дно? Бездонная... Кричит, но никто его не слышит, даже эхо не рождается глухими стенами.
— Этери!.. Доченька!..
— Успокойся, родной! Жива-здорова.
— Вайме! Умереть лучше, чем терпеть эту боль...
— Потерпите, голубчик. Знаете, как прошла операция? — Максимович показывает «на большой».— Когда Сергей Петрович подвел руку под вашу больную почку и чуть-чуть приподнял ее к свету, в руке у него она выглядела здоровой. Все, кто были в операционной, перестали дышать...
Серго понимает, что Максимович нарочно отвлекает его от боли, но прислушивается.
Максимович так же возбужденно продолжает:
— Что, если удалим здоровую — оставим больную?.. Но Федоров на то и Федоров... Только уж когда мы вас принялись заштопывать, отошел, рассек удаленную почку, улыбнулся так, что маска над усами заелозила. Три каверны — и все внутри! Вышел из операционной, произнес какую-то странную фразу: «Тяжелы вы, звездные часы!» — рухнул на кушетку. Моторчик и у него пошаливает...
— Вайме! Больно!..— От боли Серго опять впадает в полузабытье.
Истинно, болезнь приходит через проушину колуна, а уходит через ушко иголки. Приходит бегом, а уходит медленным шагом, на цыпочках. Тяжело поправлялся Серго. Тосковал. Даже новые домны, конвейеры, стройки перестали сниться по ночам. А по утрам и того хуже: глянет в окно — снег, снег летит. Жизнь отлетает. Только теряя молодость и здоровье, начинаешь ценить их.
Прежде чудилось, умирают другие, ты — не умрешь. Ан, и к тебе придвинулось.
«Неужто я раздавлен?»
Опять глянет в окно — солнечно. Москвичи на работу спешат — в подшитых валенках по наверняка хрусткому снегу.
«На работу...» Так завидно!..
А вон валенки в самоклееных калошах, на плече пешня, на ней ящичек-табуретка раскачивается... Никогда не увлекался Серго подледной рыбалкой — разве в ссылке. Теперь до слез позавидовал: пошагать бы вот так, молодцом, с пешней на плече!
«Неужто никогда больше? Ни-ког-да...»
Зина — Зинаида Гавриловна, жена и первый друг, дневала-ночевала возле него. Прогонял. Но она не уходила. И он втайне радовался, что не уходила. Гордился ею перед врачами, сестрами, больными. Навещали товарищи по Совнаркому и Политбюро. Наезжал из Ленинграда Федоров.