На литературной дороге
Шрифт:
– Это те очки, которые вы хотите втереть рабочему классу, но это вам не удастся.
На обложке сборника литературного центра конструктивистов «Бизнес» (Госиздат, 1929) была изображена панорама Нью-Йорка и поверх нее большие красные очки. В сборнике участвовали: К. Зелинский, И. Сельвинский, Б. Агапов, Н. Адуев, Э. Багрицкий, Е. Габрилович, Г. Гаузнер, В. Инбер, В. Луговской, Н. Панов (Д. Туманный), А. Квятковский. Это был программный сборник конструктивистов. Он вызвал широкую критику в печати. В частности, Маяковский говорил в своем выступлении на конференции МАПП 8 февраля 1930 года: «Коренная ошибка конструктивизма состоит в том, что он вместо индустриализма преподносит индустрияловщину, что он берет технику вне классовой установки... Они забыли о том, что, кроме революции, есть класс, ведущий эту революцию. Они пользуются сферой уже использованных образов, они повторяют ошибку футуристов – голое преклонение перед техникой, они повторяют ее и в области поэзии».
Днем 14 апреля 1930 года мне позвонила в редакцию газеты «Московская деревня», что была в Большом Черкасском переулке, Ольга Викторовна Третьякова. Я тогда был помощником заведующего отделом селькоров и завотделом литературы в «Московской деревне». Печатал Ф. Шкулева, Мих. Исаковского и других поэтов, большинство из которых, увы, не превратились в певчих птиц. Редактором газеты был Ефим Петрович Атаков – старый большевик.
– Позвольте, что вы говорите? Этого не может быть? Маяковский застрелился? Да он же... воплощение несокрушимости.
В такие минуты банальное прикрывает экстраординарное.
Да, мы все так думали. Мы не понимали, что Володя был еще и человеком, как все люди. Вероятно, мы что-то проглядели. Пожалели ласки.
– Нет! Этого не может быть. Я не могу поверить, что Маяковский... Маяковский... и вдруг его нет.
Но в телефон я услышал все тот же взволнованный голос, голос человека из близкого окружения, которому поручили обзвонить всех знакомых о том, что произошло.
– К сожалению, все это так. Володи уже нет. Сейчас же приходите на Лубянский проезд. Но, возможно, его тело перенесли в Гендриков переулок. Приезжайте туда.
Очевидно, в голову не пришло вспомнить о том, что одни были лефами, другие – конструктивистами, что существовали споры, разногласия, что не договорились о совместном ответе на статью В. Полонского «Леф или блеф». Я все-таки был свой, и меня позвали, потому что случилось непоправимое несчастье в одной семье.
Тело Маяковского в его длинной комнате на Лубянском проезде мы уже не застали. Я на трамвае помчался на Таганку. Дверь была не заперта. Входили и выходили люди. Их было немного, только близкие, которые знали друг друга. Старались говорить негромко, почти шепотом. В маленькой передней не то на корзинке, не то на связке книг сидели Лев Александрович Гринкруг и Яков Саулович Агранов. Они переговаривались вполголоса. Гринкруг – кинорежиссер, скромнейший и тишайший человек. Как и Незнамов, он всегда оставлял у меня впечатление, которое можно выразить словами Баратынского: «Но я живу, и на земле мое кому-нибудь любезно бытие». Только кому-нибудь. И только может быть. Решительно никаких претензий на большее.
Яков Саулович Агранов был полной противоположностью (хотя в его манере было нечто вкрадчивое, спокойное и заставляющее настораживаться). В то же время именно Агранов, бывший правой рукой Ягоды, начальник секретно-следственной части ОГПУ, приятель Леопольда Авербаха, был тем человеком, который заставлял задумываться над вопросом: «Что у тебя на душе? Кто ты такой?» Один – милый, как божья коровка, другой – неумолимый, как божья кара.
Я очень часто видел Агранова, когда приходил к Брикам. Вспоминались всегда строки поэта о Басманове: «С девичьей улыбкой, с змеиной душой». Вспоминались потому, что тонкие и красивые губы Якова Сауловича всегда змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой. Умный был человек.
Направо из прихожей была дверь в столовую, а из нее, сразу налево, – в комнату Маяковского. Направо, при входе, стоял шведский письменный стол, а налево, за дверью, – тахта, на которой лежал навеки уснувший Маяковский.
Входили и выходили люди. Помню неизменного Славинского, Б. Малкина, заведующего Центропечатью, поэта Незнамова, Василия Катаняна. Заходили и другие люди: Либединский, Малышкин, Сутырин, Огнев, Троицкий – редактор «Комсомольской правды» и, наконец, монументальный человек с черными волосами, прикрытыми тюбетейкой, в черной кожаной куртке, с недоуменно-бледным, синеватым лицом – Артемий Халатов, директор Госиздата. Он был председателем комиссии по организации похорон. Были художники А. Родченко, В. Степанова, Е. Семенова. Заходил умный высокий яйцеголовый Третьяков со своей женой Ольгой Викторовной. Вероятно, заходили и другие люди. Люди все время сменялись, но я их не всех запомнил. Все это было на квартире Бриков, у Маяковского. А самих Бриков в этот день не было. Они были в Лондоне и прилетели уже на похороны, через три дня.
Я не мог оторваться от лица Маяковского, стоял, словно в каком-то оцепенении. Мы переговаривались с Михаилом Кольцовым. Он говорил: «Вот так же он лежал в своей комнатенке в Лубянском проезде, и так же голова набок, на паркетной половице».
Странно, что после выстрела, который раздался, когда В.В. Полонская только что вышла из комнаты (это было в четверть одиннадцатого утра), глаза не закрылись. Маяковский смотрел вполне осмысленно, казалось, что он просто упал.
Маяковский и смерть – это несовместимо, непонятно, чудовищно. Он весь словно горел делами дня. Его злобой, его красками и накалом. Он был синонимом своей жизни, и поэтому я не мог себе представить его в другом состоянии.
Писарев утонул в коварной реке Аа, текущей как раз позади нынешнего Дома писателей в Дубултах, под Ригой, Хемингуэй застрелился из охотничьего ружья, Верхарн попал под поезд, так же как попал под поезд автор «Сердца Бонивура» Д. Нагишкин или попал под машину поэт Голодный...
Где пересекаются линии жизни и смерти? «Жить – значит умирать», – говорил Энгельс, который, умирая, хотел раствориться в земле, исчезнуть, как пыль. Он завещал: «Сжечь, а остатки бросить в море».
Маяковский писал: «Ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь». Его слова оживали в ушах и сливались с огромным грохотом перестраивающейся страны. Мне казалось, что я слышу его слова:
Крикну я
вот с этой,
с нынешней страницы:
– Не листай страницы!
Воскреси! ...
Сердце мне вложи! —
Кровищу –
до последних жил.
В череп мысль вдолби!
Я свое, земное не дожил,
на земле
свое не долюбил.
Был я сажень ростом.
Что хотите буду делать даром – чистить, мыть,
стеречь,
мотаться,
месть.
Был я весел –
толк веселым есть ли, если горе наше непролазно?
Несколько часов пробыл я возле тела Маяковского. Не вспомнишь разных встреч, разных переговоров. Помню, как уже к концу дня пришел скульптор (вспоминается фамилия – К. Луцкий) со своим помощником и снял маску с лица Маяковского. Потом я ушел, но запомнился еще разговор с С. Третьяковым. Третьяков говорил о кладке стиха Маяковского и уверял меня, что поэт-митинговщик – это особая форма работы, изобретенная Маяковским. Эта форма понадобилась, потому что массы рабочих хлынули в аудиторию, потому что надо было говорить о политике языком рапортов.
Представьте Маяковского на трибуне. И он с нее сошел – всякий оратор может устать, – но стихи на трибуне остались.
Время устраивает случаи, случаи устраивают совпадения, от которых память долго не может отделаться. Время нарушает закономерности, к которым привык человек, как к порядку сосуществования на земле. Он застрелился утром, а вечером в театре Мейерхольда шла его пьеса «Баня». В фойе были развешаны вызовы против В. Ермилова, который критиковал «Баню».
А перед спектаклем Феликс Кон дрожащим голосом произнес слова о Маяковском. Мейерхольда не было. Он был в Берлине. А самые близкие люди Маяковского, Л.Ю. и О.М. Брики, были в Лондоне. В.В. Полонскую допрашивал следователь, и она плакала. А женщина, которой Маяковский посылал цветы в Париже, Т. Яковлева, танцевала на светском вечере. В Табарене, как всегда, было много народа. И в двенадцать часов ночи негры на золотых блюдах выносили голых женщин, лежавших среди ананасов и яблок.
Я не помню всего того, что творилось тогда вокруг тела Маяковского. Но помню волнение всех, кто его близко знал. Телу Маяковского приготовили большой гроб и обили красным сукном. Он лежал в зале, где незадолго читал «Во весь голос». Люди входили, не раздеваясь, в главную дверь и выходили позади в садик, проходя мимо тела и головы. Родченко, Штернберг и другие художники придумали над его гробом повесить черный креп. Так же было потом, когда в 1961 году в соседнем доме стоял гроб А. Довженко, который чтил Маяковского всю жизнь и видел в нем опору своим исканиям.