На литературной дороге
Шрифт:
Столы сейчас ломятся от обычных банкетных блюд и вин. Рассаживаются в прежнем порядке. За столом, против Сталина, оказываются: Леонов, Никифоров, Фадеев, Субоцкий.
Звенят ножи и вилки. Нарастает шум. Все разговаривают друг с другом. Сталин тоже пьет наравне со своими соседями, подливает им. Сейчас он оказался между Ворошиловым и Горьким.
Я не слышу их разговоров. Так проходит минут двадцать. Но вот период первоначального насыщения закончен. Снова начинается хождение. Двери открыты. Просят выступить Шолохова. Он отнекивается. Проходит мимо стульев, но вдруг садится.
Горький:
– Слово предоставляется товарищу Зелинскому.
Я встаю. Сталин наклоняется к Горькому. Ворошилов к Сталину. То же – Молотов и Каганович. Я «новенький». Они хотят знать, кто говорит. Свою речь я, естественно, запомнил полнее, потому и изложение окажется длиннее, нежели изложение речей моих товарищей.
– Мне приходится начинать второй тур, т. е. «на расширенной базе». Она хороша, но не решает дела. Я буду говорить о критике. Без организации настоящей коммунистической критики нельзя создать новой обстановки в будущем Союзе советских писателей. Критика у нас явно отстала от художественной литературы. Ведь это же факт, товарищи, что если постановление ЦК вызвало подъем у художников слова, у беллетристов (хотя тут Катаев и говорил, что РАПП был ни при чем и люди писали раньше так же, как и сегодня. Нет, сегодня пишут охотнее, веселее), то критики кинулись в кусты, критики замолкли...
Сталин (громко):
– Ловко, Зелинский.
– А как же мы можем вести идейно-воспитательную работу среди писателей, если не организуем критики, не организуем критические кадры...
Сталин, опять:
– Ловко, ловко.
Он, очевидно, уловил критику рапповцев (скрытую в моем выступлении) и захотел ее поддержать. Это обратило внимание аудитории. Меня почти никто не слушал, но сейчас люди перестали есть, прислушиваясь к тому, что я скажу.
Авербах:
– Это вы, товарищ Сталин, ему мысль подсказали.
Шум возобновляется.
Зелинский:
– Я знаю свою мысль, дайте я доскажу...
Ворошилов:
– Говорите, а то через пять минут не только слушать вас, но и двух слов никто не сможет связать.
Общий смех.
Зелинский:
– Так вот, без новой критики нам не создать новой обстановки в литературе. А в каком положении находится наша критика? Критика находится на второсортном положении. Это какое-то второсортное дело по сравнению с художественной литературой. Вся система материально-правовых норм, все традиции редакционноиздательского аппарата таковы, что поддерживают критику на низком уровне. Все стимулирует наименее трудоемкие виды критических работ. Наконец, наше руководство и наша общественность, несмотря на то, что только и делают, что ругают критику, но ничего не делают для ее подъема, для того, чтобы упразднить обезличку, организовать критические кадры. Оргкомитет тоже повинен тут. Вот недавно было собрание критиков, организованное Оргкомитетом, на котором был доклад товарища Кирпотина. Собрание было организовано плохо и ничего не дало для решения указанной задачи. Но, более того, наша «Литературная газета», которая посвящает целые полосы даже еще не напечатанным произведениям писателей, не
дала ни строчки информации об этом критическом совещании в Оргкомитете. Как же так можно воспитывать саму критику, если ничего не писать о работе критиков, не упомянуть даже о совещании?..
Голос:
– Почему в этом именно виновата «Литературная газета»?
– А кто же является выразителем нашей литературной общественности? Кто же тогда должен писать о критике, как не «Литературная газета»? Можно ли терпеть подобное положение с критикой? Раньше говорили так, что неудавшийся писатель становился критиком...
Сталин:
– А теперь как?
Зелинский:
– А теперь бывает так, что некоторые видные критики становятся плохими писателями. Имена их всем известны, и я не буду здесь их называть. Но мы не заинтересованы ни в том, ни в другом. Нам нужна настоящая коммунистическая критика. Может быть, я скажу ересь, но, по-моему, это правильно: быть политиком – это еще не значит быть хорошим критиком. Понимать в политике – это еще не значит все понимать в художественной литературе, хотя не может быть литературы без политики...
Сталин:
– Ловко, правильно.
Зелинский:
– Надо разговаривать с художником на языке искусства, на языке, который был бы ему близок, понятен ему. В этом тоже задача литературного критика.
Леонов:
– Это верно.
– Вот почему я думаю, что, создавая новый Союз писателей, мы главное внимание должны обратить на организацию коммунистической критики, на воспитание критических кадров. Без этого нельзя серьезно говорить о новой атмосфере в Союзе писателей.
Я сажусь, оглушенный чувством страха, что решился выступить на столь ответственном собрании. А я и вообще почти никогда не выступаю. Но сознание этого пришло, к счастью, постфактум, иначе никакие силы не могли бы меня заставить связать хотя бы два слова. Но мои соседи по столу поддерживают меня с удачным, по их мнению, выступлением.
– Что вам еще нужно? Вас же поддержал Сталин.
После меня снова говорит Кольцов. Он возвращается опять к судьбе молодежи в будущем Союзе писателей. В частности, опять говорит о литкружках. И снова защищает свой тезис о том, что они должны быть при редакциях, а не при Оргкомитете.
Но слушают ораторов уже плохо. Люди уже выпили, и выпили некоторые – крепко. Ходят, разговаривают, шумят. Необходимой почтительности нет. Горький не знает, как связать собрание.
– Пусть Луговской прочтет свои новые стихи, – громко кричит Авербах. – Алексей Максимович, скажите ему, чтобы прочел.
Горький что-то говорит, но мне не слышно. В комнате слишком шумно. Никифоров что-то пишет Сталину на клочке бумаги. Сталин на том же клочке ему отвечает.
Луговской не заставляет себя долго просить. Он встает, играя бровями, высокими и красивыми, в своем крупнозернистом свитере. Он говорит своим блистающим голосом:
– Я прочту поэму «Сапоги». Это из нового цикла стихов. Книга называется просто – «Жизнь».
Начинают слушать Луговского со вниманием. Луговской читает вкусно, громко и патетично. «Сапоги» – это история, написанная белыми стихами о том, как во фронтовой обстановке сапоги обнаруживают нравственную сущность человека. Сапоги – это символ, скрывающий идею. Луговской читает две, три, пять минут. Читает десять минут. Чувствуется, что история растянута. Луговской читает двадцать минут. Это уже слишком. Начинают позванивать стаканы, люди устают, слабеет внимание. Все ждут обещанного выступления
Сталина. А Луговской все читает, и под конец чтение начинает тяготить. Он переиграл. И наконец, закончив, не получает ни одного аплодисмента. После этого идеологического антракта все снова облегченно принимаются за еду. Настроение собрания пошло врозь. Ищут чем бы себя занять. Сталин молчит, откинувшись на стуле, и с любопытством наблюдает за поведением разных людей. Просят читать Багрицкого. Багрицкий быстро стремится удрать в соседнюю комнату. Но его ловят за рукав и водворяют обратно. Он стоит в темно-синей блузе, в сапогах, сутулый, бледный, задыхаясь от астмы. Волосы с опущенной головы падают на лоб. Но вот Багрицкий берет первые хриплые ноты. Он читает небольшую поэму «Человек предместья». И с каждой строфой крепнет его голос, словно напоминающий клекот старого тетерева.
Ему аплодируют. Аплодирует и Сталин. И Горький, и Ворошилов, и Молотов, и Постышев. Багрицкого просят читать еще, но он сумрачно отругивается, задыхаясь на стуле. Багрицкого оставляют в покое.
Фадеев говорит:
– Товарищ Сталин, расскажите нам о Ленине. Свои воспоминания. Здесь все писатели. Это имело бы для нас большое значение.
Но Сталин отнекивается. На предложение Фадеева он отвечает новым предложением. Сталин встает, держа бокал с вином в руке:
– Давайте лучше выпьем за Ленина. За великого человека. Давайте выпьем, ну, кто хочет? За великого человека, за великого человека, – повторяет Сталин несколько раз.