Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

показывает договор на «Молодую гвардию», который ему прислали: «Вот видишь, еще договор. Слишком много денег. У писателей слишком много денег. Я об этом написал записку в ЦК. Надо умерить и подрезать доходы». А я подумал: «У кого много денег? У тебя – да. Но если они тебя мучают, отдай их в какой-нибудь детдом или, наконец, просто в Литфонд на ссуды писателям. Но ведь другие-то – я это знаю по Литфонду – писатели живут, еле-еле сводя концы. Сколько у нас нищеты! Что это за жест? Словом, совсем по Алексею Константиновичу Толстому: «Мы вчера с трудом осетра съели».

Слушал я эти слова и думал при этом: а ты, брат, как председатель Литфонда, вымахал себе двухэтажную собственную дачу из фондовых материалов по казенной цене и на участке Литфонда. Вот какой был ты председатель. Да что себе! Еще и дочери на том же участке отдельную дачу построил. Дочерям квартиру отдал, а новую, пятикомнатную, получил для себя с женой. И другой член секретариата тоже арендованную дачу сдал, а себе собственную построил. С арендованной, лит-фондовской, мало ли что может случиться, жизнь начальства непрочная, а собственность при тебе остается. Гуляли мы как-то с Лидиным на улице в Переделкине и встретили сторожа дачи напротив. Залюбовались мы дачей: с двумя балконами, фиоритурами, розы посажены. Так и дышит на тебя все преполнейшим благополучием.

– Вот хороша дача, адмиральская, не нашим чета, – говорю я сторожу. А он и отвечает:

– Не горюй, милый, моему-то дали по ж... и дачу отняли. Теперь не знает, куда барахло перевозить, да и не на чем, машины нет. Ведь все казенное было. Вот она казенная-то жизнь. Черствый сухарь, не угрызешь. А хуже всего, если сам помрешь, тут уж твоей семье так дадут, до самой Москвы лететь будет без пера в задней части.

Тут и подумалось: плохо разные цитаты вспоминать, тем более из А.К. Толстого.

– Почему Фадеев чего-то все боится? Говорят, он боялся Берии. Конечно, это был страшный человек. Но Ягода тоже был страшен, только в своем роде. Однажды у Алексея Максимовича мы пили вместе, за одним столом. И вот Ягода тянется ко мне через стол, пьяный, на-

литой коньяком, глаза навыкате, и буквально хрипит: «Слушайте, X! Ответьте мне, зачем вам нужна гегемония в литературе? Ответьте, зачем нужна?» Я тогда увидал в его глазах такую злобу, от которой мне бы не поздоровилось, если бы он мог меня взять. Но не мог он тогда. Конечно, Берии было легче брать людей, и время уже не то. Берия сумел затерроризировать старика и за его спиной делал что хотел. Но все же я ведь не побоялся Ягоды. Зачем Фадееву, такому писателю, чего-то бояться?

– Видишь ли, мне кажется, ты подходишь к Фадееву только с одной стороны, со стороны его ответственности за его действия.

– А как же подходить иначе? Возьми Суркова. Сурков – я его теперь ближе узнал – человек принципиальный и совсем не разболтанный. У него много чувства ответственности перед всеми нами. Нет, история еще спросит с Фадеева.

Мы прошли в новый кабинет X. Все в нем дышало подчеркнутой простотой. Деревянный стол из толстых досок, крепко скроенный, похожий на чертежный, видно, дело рук хозяина, большого умельца; широкие деревянные табуретки, громадный циркуль над столом. На другом столике, у окна, – два моторчика-вентилятора, на стене карта Вологодской области. У другого окна в ящичках различные растения. На столе большая пачка белых листов, исписанных карандашом по левой стороне. На всем печать простоты, аккуратности, трудолюбия.

Конечно, наше время трудновато для пера. Но ведь, как в омут ни ныряй, голою рукой налима не достанешь.

– Видишь ли, X. Ты издал роман, кончил большую работу, и у тебя сейчас особое чувство удовлетворенности, которое я очень хорошо понимаю. Но ты как художник можешь понять и другое. Я напомню тебе четыре некрасовские строчки, которые, по-моему, исключительно точно могут обрисовать душевное состояние Фадеева, когда он входит в штопор, в омут или как хочешь это называй:

Что враги? Пусть клевещут язвительней

Я пощады у них не прошу.

Не придумать им казни мучительней

Той, которую в сердце ношу.

– Что же, строки хорошие, верные, может быть, и правда в том есть. Ну что ж, пусть история будет Фадееву судьей.

12 июля 1954

КОДА ПЕРВАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ

Все эти события, встречи, разговоры я записал тогда же, летом 1954 года. Не думал я, что развязка наступит столь быстро. В воскресенье, 13 мая 1956 года, когда я лежал на операции в Боткинской больнице, Фадеев все-таки пустил себе пулю в сердце. Два раза он к этому примерялся. Первый раз еще в 1945 году. Тогда пришла звать его обедать И.А. и застала его пишущим какое-то письмо, на столе лежал наган. Фадеев скомкал эту записку и бросил ее в корзину под столом, наган спрятал в ящик письменного стола. Но уже тогда жил Фадеев под надзором. Вынули записку, расправили ее и прочитали слова: «Я не могу больше жить Дон Кихотом». После этого он уходил в лес, а чаще в «пещеру» к «зеленому змию». Но в тот день Фадеев был совершенно трезв.

За неделю я был у него. Он ходил по своей огромной комнате наверху в какой-то неутолимой тревоге и сказал мне:

– Мы, Корнелий, сейчас все в дерьме, – и показал рукою по самые губы. – Никто сейчас после того, что произошло, по-настоящему писать не сможет – ни Шолохов, ни я, никто из людей нашего поколения.

– Это почему же ты так думаешь?

– Да потому так думаю, что исковерканы мы. У меня «Черная металлургия» была задумана как роман, где молодое поколение разоблачает вредителей, а оказалось, что «вредители» были правы и все надо писать мне заново.

– Саша, это же и есть замечательный сюжет для романа, что «вредители» оказались правы, а те, кто их разоблачал, – демагоги.

– Не знаю, не знаю, – нервно пробормотал Фадеев. – Я не могу уже

приняться за этот роман.

Давно я не видел Фадеева в таком взвинченном состоянии и ушел от него с тяжелым чувством. И только в больнице узнал, что произошло.

Очевидно, всякое самоубийство человека ошибка, тем более самоубийство руководителя. Но я вижу перед собою и другое лицо Фадеева – как главного докладчика на XIII пленуме Союза писателей. Он происходил в ЦДРИ. Фадеев накануне своего доклада, который ему помогала готовить Е.И. Ковальчик5, ушел в «пещеру». Уже открылся пленум, а докладчика нет. Начали с последнего вопроса повестки дня пленума (а пленум был посвящен вопросам критики). Наконец, через 2–3 дня появился Фадеев. Он совершил какое-то нечеловеческое усилие, вышел из «пещеры», привел себя в порядок и заставил себя сделать доклад. Он перелистывал готовые листочки, разложенные по разделам. Вначале сказал такую фразу, которая потом была вычеркнута из стенограммы, но меня она и тогда поразила: «Я сделал много ошибок, и, может быть, вся моя жизнь и состояла из одних ошибок». На него нападали тогда Грибачев, Бубеннов и другие, еще молодые, писатели. Лицо его сохраняло выражение какого-то защитительного надменного спокойствия. Но когда он выходил, на губах у него была пена.

Мне рассказывал К. Федин, который вместе с Вс. Ивановым первым вошел в комнату после самоубийства, что Фадеев лежал на кровати сбоку, полусидя, был в одних трусиках. Лицо его было искажено невыразимой мукой. Правая рука, в которой он держал револьвер, была откинута направо на постель. Пуля была пущена в верхнюю аорту сердца с анатомической точностью. Она прошла навылет, и вся кровь главным образом стекала по его спине на кровать, смочив весь матрац. Рядом, на столике, возле широкой кровати, Фадеев поставил портрет Сталина. Не знаю, что он этим хотел сказать – с него ли спросите или – мы оба в ответе, – но это первое, что бросилось в глаза Федину. На столе, тщательно заклеенное, лежало письмо, адресованное в ЦК КПСС.

– Я первый приехал на происшествие, – рассказывал мне потом начальник одинцовской милиции, – и хотел взять письмо, но полковник из Комитета госбезопасности резким жестом взял его из моих рук. «Это не для нас», – добавил он.

Фадеев застрелился днем, перед обедом. Перед этим он спускался вниз в халате, беседовал с рабочими, которые готовили землю под клубнику, говорил, что, где надо вскопать. В соседней комнате находилась Е. Книпович, но она сказала, что ничего не слышала. Находившиеся в саду люди слышали сильный удар, как будто бы упал стул или кресло. Когда настало время обеда, послали за отцом его младшего сына Мишу. Он первый увидел отца мертвого, с простреленной грудью, и со страшным криком скатился вниз, а потом побежал на дачу к Вс. Иванову, где и находился все время.

Поделиться с друзьями: