Обретенное время
Шрифт:
Всякий раз, когда я хотел увидеть ее впоследствии, мне это никак не удавалось, поскольку герцог Германтский, желая как-то совместить собственный режим со своей ревностью, позволял ей лишь дневные празднества, и то при условии, что это не будет многолюдный бал. О своем заточении Одетта откровенно поведала мне сама, причем в силу разных причин. Главной была та, что ей казалось, хотя я не писал ничего, кроме статей, и публиковал только эссе, будто я был известным писателем, что заставило ее наивно воскликнуть, припомнив времена, когда я прогуливался по аллее Акаций в надежде встретить ее и позже приходил к ней в дом: «Ах! Если бы я могла предполагать, что когда-нибудь это будет великий писатель!», так вот, услыхав где-то, что писателям нравится общаться с женщинами, выслушивать их любовные истории и таким образом собирать материалы для будущих книг, она, дабы заинтересовать меня, превратилась со мной в обыкновенную кокотку. «Послушайте, как-то раз в меня влюбился один господин, — рассказывала она, — я тоже, признаться, потеряла от него голову. У нас с ним была чудная жизнь. Ему нужно было поехать в Америку, и я собиралась отправиться вместе с ним. Накануне отъезда я поняла, что не переживу, если любовь наша ослабнет, а ведь оставаться такой сильной все время она не могла. Наступил наш последний вечер, он был уверен, что я еду с ним, какая это была безумная ночь, я испытывала возле него бесконечную радость и отчаяние, предчувствуя, что никогда больше его не увижу. Наутро я отдала свой билет какому-то незнакомцу. Он готов был заплатить за него. Но я сказала: «Нет, вы оказываете мне такую услугу, что забираете его, мне не нужно денег». А вот еще была другая история: «Однажды я оказалась на Елисейских Полях, и господин де Бреоте, которого мне довелось видеть один-единственный раз в жизни, стал разглядывать меня так настойчиво, что я остановилась и спросила, почему он позволяет себе так смотреть на меня. Он ответил: «Я смотрю не на вас, а на вашу смешную шляпку». Так оно и было. Это была такая маленькая шляпка с анютиными глазками, тогдашние моды были просто чудовищны. Но я пришла в ярость и заявила ему: «Я не позволяю разговаривать со мною подобным образом». Тут пошел дождь. И я сказала: «Я прощу вас только в том случае, если у вас окажется коляска». — «Ну разумеется, есть, я провожу вас». — «Нет, мне нужна только ваша коляска, а не вы». Я села в коляску, а он пошел пешком под дождем. Но тем же вечером он заявился ко мне. Наша безумная любовь длилась два года. Приходите как-нибудь выпить со мной чаю, я расскажу вам, как познакомилась с господином де Форшвилем. В сущности, — добавила она с меланхоличным видом, — я всю жизнь провела в затворничестве, потому что самые мои большие романы я переживала с мужчинами, которые безумно ревновали меня. Я не говорю о господине де Форшвиле, ведь это была такая посредственность, а я по-настоящему всегда любила только умных мужчин. Но, видите ли, господин Сван тоже был ревнив, как и этот несчастный герцог; я отказываю себе во всем, потому что знаю, как он несчастен у себя дома. А господина Свана я любила безумно, и полагаю, что вполне можно пожертвовать танцами, светскими развлечениями и всем прочим, чтобы доставить удовольствие или просто-напросто не тревожить человека, который вас любит. Несчастный Шарль, он был так умен, так обворожителен, как раз тот тип мужчин, которые в моем вкусе». Возможно, так оно и было. Какое-то время Сван действительно ей нравился, вот только она никак не была в «его вкусе». По правде сказать, она так никогда и не стала «в его вкусе», даже впоследствии. Впрочем, это не мешало ему любить ее очень сильно, болезненно. Позже он сам был удивлен этим противоречием. Хотя никакое это не противоречие, стоит только вспомнить, как много страданий в жизни мужчины претерпевают от женщин, «которые вовсе не в их вкусе». Вероятно, причин тому несколько: прежде всего, коль скоро они не в «нашем вкусе», мы разрешаем себя любить, не любя сами, и вследствие этого позволяем привычке взять верх над нашей жизнью, чего не случилось бы, будь эта женщина «в нашем вкусе»: она, чувствуя себя желанной, сделала бы так, чтобы мы добивались ее, назначала редкие свидания и не заняла бы такого большого места в нашей жизни, не завладела бы так нашим временем; и потом, если приходит любовь и этой женщины начинает нам не хватать, когда вследствие какой-нибудь размолвки или по причине отъезда она не дает о себе знать, вместо одной ниточки мы оказываемся привязаны к ней тысячью нитей. Привычка эта сентиментальна, поскольку в основе ее нет сильного физического влечения, и если рождается любовь, мозг начинает работать активнее и вместо обычной потребности рождается роман. Мы не остерегаемся женщин «не в нашем вкусе», мы позволяем им любить нас, и если впоследствии начинаем любить сами, то любим их в сто раз сильнее, чем других, при этом даже не ощущая рядом с ними радости от утоленного желания. По этой причине и тысяче других то обстоятельство, что самыми большими нашими печалями мы обязаны женщинам, которые «не в нашем вкусе», объясняется не только насмешкой судьбы, что делает возможным наше счастье лишь в тех формах, что меньше всего нравятся нам самим. Женщина «в нашем вкусе» редко оказывается опасна, поскольку она не хочет нас, удовлетворяет нас, быстро оставляет нас, не входит в нашу жизнь, а то, что является в любви самым опасным и больше всего причиняет страдания, это не женщина сама по себе, но ее ежедневное присутствие в нашей жизни, наш ежеминутный интерес к тому, что делает она, — то есть не женщина, но привычка к ней.
Я проявил малодушие и сказал, как с ее стороны это мило и благородно, но слишком хорошо знал, насколько все оказывается неправдой и что в ее откровениях много лжи. По мере того как она рассказывала мне про свои похождения, я с ужасом думал о том, о чем не ведал Сван, и весьма от этого страдал, поскольку был чувствительно привязан к этому существу, причем догадывался, что был прав, лишь по взглядам, какие она бросала на незнакомых мужчину или женщину, если те ей нравились. В сущности, она хотела лишь подарить мне сюжеты повестей, так как она себе это представляла. Она ошибалась: нельзя сказать, чтобы она и в самом деле не пополняла запасы моего воображения — просто делала это непроизвольно, и управлял этим процессом я сам, умеющий без ее ведома вывести законы жизни.
Свои вспышки гнева герцог Германтский оставлял для герцогини, на круг общения которой госпожа де Форшвиль не преминула обратить внимание своего раздраженного возлюбленного. Так что герцогиня была несчастлива. Правда, господин де Шарлюс, с которым я как-то заговорил об этом, высказал предположение, что вину за это не следует целиком возлагать на его брата, поскольку миф о безупречном поведении герцогини в действительности был основан на умении ловко скрывать бесчисленные похождения. Лично мне никогда не приходилось об этом слышать. В глазах света герцогиня Германтская представала совсем другой. Все были убеждены, что ее поведение безупречно. Я не мог решить, какое из этих двух суждений больше соответствует истине, той самой истине, которую, как правило, не знают три четверти людей. Я не мог забыть странные блуждающие взгляды герцогини Германтской, которые удавалось мне заметить в церкви Комбре. Однако взгляды эти не опровергали ни одного из этих двух суждений, и то и другое могло быть вполне допустимым. Давно, в детском своем безумии, я принял их как-то за обращенные на меня любовные взгляды. Позже я понял, что это были всего лишь снисходительные взгляды владычицы — подобной тем, что смотрели на нас с витражей — на своих подданных. Следовало ли поверить теперь, будто именно первое мое суждение оказалось верным, и если позже герцогиня никогда не заговаривала со мною о любви, так это потому, что она больше опасалась скомпрометировать себя с другом тетки и племянника, чем с каким-нибудь незнакомым молодым человеком, случайно встреченным в церкви Сент-Илер, в Комбре?
Герцогиня могла какое-то мгновение быть счастлива от ощущения, что ее прошлое оказалось более плотным и насыщенным, поскольку в нем нашлось место для меня, но, судя по некоторым ее высказываниям в ответ на мои вопросы о провинциализме господина де Бреоте, которого я в те времена не слишком отличал от господина де Саган или герцога Германтского, она осталась верна своему взгляду светской женщины, то есть хулительницы светского образа жизни. Не прерывая разговора, герцогиня стала показывать мне особняк. В меньших по размеру гостиных расположились парочки, которые, чтобы слушать музыку, предпочли уединиться. В крошечной гостиной в стиле ампир, где несколько человек в черном слушали музыку, сидя на диване, рядом с большим наклонным зеркалом, поддерживаемым Минервой, перпендикулярно к нему стоял шезлонг, вогнутый, подобно колыбельке, и в нем возлежала молодая женщина. Расслабленность ее позы, которую не потревожил даже приход герцогини, резко контрастировала с великолепным платьем ослепительно-алого шелка, перед которым бледнели самые красные фуксии и на перламутровой ткани которого узоры и цветы, казалось, нанесены были так давно, что оставили на материи глубокие вдавленные следы. Приветствуя герцогиню, она слегка наклонила прелестную каштановую головку. Хотя было совсем светло, поскольку для лучшего восприятия музыки она попросила задернуть плотные занавески, чтобы никто в темноте не споткнулся, пришлось зажечь огонь в стоящем на треножнике сосуде, откуда сочился слабый свет. В ответ на мой вопрос герцогиня Германтская сказала, что это госпожа де Сент-Эверт. Тогда мне захотелось узнать, кем приходится она той госпоже де Сент-Эверт, которую я хорошо знал. Герцогиня Германтская ответила, что это жена одного из ее внучатых племянников, она допускала, что это урожденная Ларошфуко, но отрицала, что сама была знакома с семейством Сент-Эверт. Тогда я напомнил ей один вечер (о котором, по правде сказать, и сам знал только понаслышке), когда она, будучи еще принцессой Ломской, встретила Свана. Герцогиня Германтская стала уверять, что ее не было на этом вечере. Герцогиня всегда была несколько лжива, с возрастом этот недостаток только усилился. Госпожа де Сент-Эверт казалась ей олицетворением общества — правда, со временем исчезнувшего, — от которого ей хотелось отречься. Я не стал настаивать. «Нет, если вы кого и могли мельком видеть у меня, так это мужа той женщины, о которой вы говорите и с которой я не поддерживала никаких отношений». — «Но у нее не было мужа». — «Вы так говорите, потому что они уже к тому времени давно расстались, но он был гораздо приятнее супруги». Я понял в конце концов, что человек невероятно огромного роста, крепкого сложения, с седыми волосами, которого я встречал едва ли не повсюду и имени которого не знал, и был мужем госпожи де Сент-Эверт. В прошлом году он умер. Что же касается племянницы, я так и не понял, почему, то ли из-за желудочных колик, то ли по причине расшатанных нервов, а может, из-за флебита или приближающихся родов, лежа слушала она музыку, не желая побеспокоить себя даже ради герцогини. Вероятнее всего, она, весьма гордясь своими чудесными алыми шелками, просто хотела возлежать в шезлонге, подобно Рекамье. Она даже не подозревала, что благодаря ей для меня вновь расцвело имя Сент-Эверт, которое через столько лет явилось знаком отдаленности и непрерывности времени. Ибо само время баюкала она в этой лодке, где в шелке алых фуксий расцветало имя Сент-Эвертов и стиль ампир. Герцогиня Германтская заявляла, что всегда ненавидела этот самый ампир, это означало лишь, что она ненавидела его теперь, что было правдой, поскольку за модой она следила, хотя и с некоторым опозданием. Не утруждая себя разговорами о Давиде, с творчеством которого была знакома плохо, она по молодости считала Энгра самым скучным из всех ремесленников, затем вдруг — самым изысканным из мэтров Нового искусства, потом ни с того ни с сего начинала ненавидеть Делакруа. Каким образом проделала она этот путь от поклонения к отрицанию, по правде говоря, значения не имеет, поскольку все это оттенки вкуса, который критик искусства угадывает лет за десять до снисходительной дамской беседы. Покритиковав стиль ампир, она извинилась, что говорит со мною о людях столь незначительных, как эти Сент-Эверты, и о таких глупостях, как провинциальная родня Бреоте, ибо она была столь же далека до понимания, почему меня это интересует, как и госпожа де Сент-Эверт-Ларошфуко, пытающаяся добиться то ли прекращения болей в желудке, то ли энгровского эффекта, была далека от того, чтобы подозревать, что ее имя меня очаровало, именно имя ее мужа, а не гораздо более знаменитое имя родителей, и что, как мне представлялось, в этом и состояла ее задача — лежать в этой полной символов комнате и баюкать время.
«Но с какой стати я забиваю вам голову всякой ерундой, можно подумать, вам это интересно?» — воскликнула герцогиня. Фразу эту она произнесла вполголоса, и никто не мог расслышать ее слов. Но какой-то молодой человек (который впоследствии заинтересовал меня своим именем, когда-то гораздо более близким мне, чем имя Сент-Эверт) раздраженно поднялся со своего места и отправился в другой конец комнаты, чтобы никто не мешал ему как следует сосредоточиться. Потому что как раз играли «Крейцерову сонату», но, перепутав очередность, указанную в программке, он решил, что это отрывок из Равеля, про которого ему сказали, что это так же прекрасно, как и Палестрина, но сложно для восприятия. В своем решительном нетерпении поменять место он в полутьме наткнулся на журнальный столик, в результате чего обернулись на шум многие из присутствующих, для которых это простое движение — поворот головы — хотя бы на миг прервало пытку «благоговейного» прослушивания «Крейцеровой сонаты». Мы с герцогиней Германтской, виновники этого маленького инцидента, поспешили перейти в другую комнату. «Да, так вот, как вы, такой достойный человек, можете интересоваться подобными пустяками? И буквально только что я видела, как вы беседуете с Жильбертой де Сен-Лу. Это недостойно вас. Для меня эта женщина — полное ничтожество, да вообще ее и женщиной назвать нельзя, по мне так она просто воплощение лживости и мещанства» (даже выступая защитницей интеллектуальности, герцогиня не могла преодолеть своих аристократических предрассудков). «Впрочем, зачем вообще вам нужно было приходить в этот дом? Ну сегодня, я понимаю, сегодня еще куда ни шло, все-таки чтение Рахили, конечно, вам это интересно. Но какой бы прекрасной она ни была, перед этой публикой она просто не смотрится. Я могу, если хотите, устроить вам обед наедине. Вы сами сможете убедиться, кто она есть. Да она в сотню раз выше любого из здешних гостей. А после обеда она почитает вам Верлена. Потом расскажете мне, как все прошло. Нет-нет, в подобном столпотворении делать вам нечего. Разве что здесь вы можете чему-то поучиться…» — добавила она с видом сомнения и недоверия, не рискуя, впрочем, заходить слишком далеко, поскольку и сама толком не знала, на что она, собственно говоря, намекает, на какие обстоятельства.
Особенно она расхваливала мне каждодневные вечерние приемы, на которых непременно присутствовали X. и У. Поскольку она приняла в конце концов точку зрения всех этих «салонных» дам, которых некогда от всей души презирала (что, впрочем, теперь отрицала), превосходство которых, признак избранности, как ей представлялось, заключалось в том, что у них бывали «все знаменитости». Когда я заметил, что такая вот «салонная» дама не сказала бы ни единого доброго слова о госпоже Хоуланд, пока та была жива, герцогиня рассмеялась над моей наивностью: «Ну разумеется, одна принимала у себя всех, а другая пыталась их переманить».
«А не кажется ли вам, — спросил я герцогиню, — что для госпожи де Сен-Лу весьма неприятное испытание слушать бывшую любовницу своего мужа?» Я увидел, как лоб герцогини Германтской пересекает косая складка, словно создавая мостик между тем, что человек только что услышал, и его собственными грустными мыслями. Эту самую связь выразить нельзя, но все самое важное из того, что мы говорим, не требует ни устного, ни письменного ответа. Одни лишь дураки тщетно и настойчиво десятки раз подряд просят ответа на письмо, которое написали совершенно напрасно, по глупости; ибо на подобного рода письма отвечают всегда лишь действиями, просто корреспондентка, которая не ответила на ваше письмо, как вам кажется, по небрежности, встретив вас, скажет «месье», а не назовет по имени. В моем намеке на связь Сен-Лу и Рахили не было ничего серьезного, он лишь на мгновение привел герцогиню Германтскую в замешательство, напомнив о том, что я был другом Робера и, возможно, даже оказался посвящен в ту неприятную историю, которая произошла с актрисой на вечере у герцогини. Но последняя не стала углубляться в эти воспоминания, тревожная складочка на лбу исчезла, и на мой вопрос относительно Жильберты герцогиня Германтская ответила так: «Могу вас уверить, что это тем более ей безразлично, что Жильберта никогда не любила мужа. Не надо путать разные вещи. Она любила свое положение, свое имя, ей нравилось быть моей племянницей, нравилась возможность выбраться из своего болота, после чего она не придумала ничего лучше, как туда вернуться. Уверяю вас, я в свое время так страдала из-за несчастного Робера, потому что хотя особой зоркостью он не отличался, но все было слишком заметно, и это, и многое другое. Не стоило бы этого, конечно, говорить, поскольку она, несмотря ни на что, моя племянница, у меня нет доказательств, что она его обманывала, но ходило столько сплетен. Хотя нет, пожалуй, кое-что мне известно, была одна история с каким-то офицером из Мезеглиза, Робер еще хотел с ним стреляться. Из-за всего этого Робер и поступил на военную службу. Война оказалась для него избавлением от семейных неприятностей, и, если хотите знать мое мнение, это не его убили, он сам подставил себя под пули. А она, похоже, нисколько и не страдала, я даже удивилась тому, прямо скажем, поразительному цинизму, с каким демонстрировала она свое безразличие, я очень тогда огорчилась, ведь я так любила несчастного Робера. Возможно, это вас удивит, ведь меня плохо знают, но мне до сих пор еще случается думать о нем. Я никого не забываю. Мы никогда с ним об этом не говорили, но он, конечно, понял, что я обо всем догадываюсь. Смотрите сами, если бы она хоть сколько-нибудь любила своего мужа, разве была бы она столь бесстрастна, оказавшись в одной гостиной с женщиной, которую он столько лет безумно любил? Можно сказать, всегда любил, я уверена, что это никогда не прекращалось, даже во время войны. Да она должна была бы вцепиться ей в глотку!» — вскричала герцогиня, упуская из виду, что это она сама, пригласив Рахиль и сделав возможной сцену, которая, как ей казалось, обязательно должна была бы произойти, если бы Жильберта действительно любила Робера, поступила, возможно, весьма жестоко. «Нет, — заключила она, — все-таки это большая свинья». Подобное выражение оказалось позволительно для герцогини Германтской благодаря падению из приличного общества Германтов в общество комедиантов, потому также, что ей казалось, будто это весьма в духе XVIII века, который, по ее мнению, допускал подобные вольности в речи, а еще потому, что она полагала, будто ей вообще дозволено все. Но именно это выражение было продиктовано ненавистью, что испытывала она к Жильберте, желанием побольнее ударить ее, если и не в прямом смысле, то хотя бы фигурально. И в то же самое время герцогиня желала оправдать этим свое поведение по отношению к Жильберте, вернее, против Жильберты, то, что она позволяла себе в обществе, в семье, действуя, как ей казалось, исходя из интересов Робера.
Но, поскольку, как это случается довольно часто, наши суждения основаны на фактах, достоверно нам неизвестных и, более того, не предполагающих очевидных доказательств, Жильберта, у которой, без сомнения, что-то было немного от предков по материнской линии (и прежде всего простодушие, на которое я, сам не вполне это осознавая, и рассчитывал, обратившись к ней с просьбой познакомить меня с какими-нибудь юными девушками), из моей просьбы после некоторых размышлений, и желая также, чтобы это пошло на пользу семье, сделала вывод более смелый и оригинальный, чем я мог предположить, она сказала мне: «Если позволите, я сейчас позову мою дочь, чтобы ее вам представить. Она там болтает где-то с маленьким Монтемаром и другими детьми, что ей совсем не интересно. Я уверена, она станет для вас чудесной подругой».
Я спросил ее, радовался ли Робер, что у него дочь: «О! он очень ею гордился. Но разумеется, я все же полагаю, учитывая его вкусы, — простодушно сказала Жильберта, — он предпочел бы мальчика». Эта самая дочь, чье имя и состояние позволяли, как на то надеялась ее мать, выйти замуж за принца королевской крови и увенчать таким образом славное генеалогическое древо Свана и его жены, впоследствии выбрала своим мужем какого-то невразумительного писателя, поскольку лишена была всякого снобизма, и тем самым заставила свою семью опуститься снова, причем до уровня куда более низкого, чем тот, откуда та поднялась. Новому поколению было весьма трудно поверить, что родители этой четы обладали весьма высоким положением в свете. Имена Свана и Одетты де Креси таинственным образом возродились, чтобы позволить людям дать вам понять, что вы ошиблись, что в подобном браке ничего удивительного и не было; и выходило, что госпожа де Сен-Лу, в сущности, составила лучшую партию из тех, что были возможны, лучшую, чем брак ее отца с Одеттой де Креси (ничего из себя не представляющий), который тот заключил, тщетно пытаясь возвыситься, в то время как, совершенно напротив, во всяком случае если принимать во внимание его любовь, идея его женитьбы была подсказана теориями, подобными тем, что в XVIII веке могли подвигнуть высокородных вельмож, последователей Руссо или предшественников революционеров, жить жизнью природы и отказаться от привилегий.
Удивление, вызванное этими словами, и удовольствие их услышать вскоре уступили место, в то время как госпожа де Сен-Лу вышла в другую гостиную, мыслям о прошедшем Времени, которые тоже по-своему, хотя я и не успел еще ее увидеть, внушила мне мадемуазель де Сен-Лу. Впрочем, как и большинство людей, не была ли она подобна этим «перекресткам» в темном лесу, где сходятся начавшиеся в разных точках дороги, в том числе и дороги нашей жизни? Для меня таких дорог было много, дорог, что приводили к мадемуазель де Сен-Лу и кружили вокруг нее. А самое главное, именно к ней сходились две главные «стороны», куда я так часто устремлялся и наяву и во сне: от ее отца, Робера де Сен-Лу, — сторона Германтов, а от ее матери, Жильберты, — сторона Мезеглиза, что была для меня «стороной Свана». Одна из них, от матери этой девушки, через Елисейские Поля, приводила меня прямо к Свану, к моим вечерам в Комбре, к Мезеглизу; другая, от ее отца, к моему послеполуденному Бальбеку, где мне приходилось встречать его возле залитого солнцем моря. И тогда уже между ними наметились две поперечные линии. Ибо этот истинный Бальбек, где я познакомился с Сен-Лу, случился в моей жизни именно благодаря тому, что рассказывал мне Сван о церквах, именно о той самой персидской церкви, которую мне так захотелось посмотреть, а в то же самое время, также благодаря Роберу де Сен-Лу, племяннику герцогини Германтской, я, опять-таки в Комбре, вновь отправился в сторону Германтов. И еще ко множеству перекрестков в моей жизни привела меня мадемуазель де Сен-Лу, к даме в розовом, ее бабушке, которую я когда-то встретил у своего двоюродного деда. И еще одна поперечная линия обнаружилась здесь, потому что камердинер этого двоюродного деда, который впустил меня в дом в тот самый день, а впоследствии, оставив мне фотографию, позволил опознать даму в розовом, был отцом молодого человека, которого любил не только господин де Шарлюс, но и сам отец мадемуазель де Сен-Лу, и из-за которого ее мать была так несчастна. А разве не дед мадемуазель де Сен-Лу, Сван, первым заговорил со мною о музыке Вентейля, точно так же и Жильберта первая рассказала мне об Альбертине? Именно разговаривая о музыке Вентейля с Альбертиной, я обнаружил, кто была ее близкая подруга, и так началась наша с ней жизнь, что ее привела к смерти, а мне причинила столько горя. А разве не отец мадемуазель де Сен-Лу пытался заставить Альбертину вернуться? И даже вся моя жизнь в свете, будь то в Париже, в салоне Свана или Германтов, или, совсем напротив, у Вердюренов, уравновесила таким образом две стороны Комбре, Елисейские Поля, чудесную террасу Распельера. Впрочем, знаем ли мы вообще хоть кого-нибудь, кто, будучи героем наших рассказов, не окажется последовательно во всех местах, где проходила наша жизнь? Так жизнь Сен-Лу в моем изображении протекала бы в декорациях моей собственной жизни и всегда являлась ее частью, даже те отрезки его жизни, когда она не имела к моей никакого отношения, то, что было связано с моей бабушкой или Альбертиной. Впрочем, при всей своей кажущейся удаленности Вердюрены были привязаны к Одетте через ее прошлое, к Роберу де Сен-Лу через Шарли; а разве музыка Вентейля не сыграла здесь своей роли? И наконец, Сван любил сестру Леграндена, знавшего господина де Шарлюса, на воспитаннице которой женился юный Камбремер. Разумеется, если говорить только о наших сердцах, как прав поэт, упоминая о «таинственных нитях», которые разрывает жизнь. Но правда и то, что она же и беспрестанно создает их между людьми, между обстоятельствами, скрещивает эти нити, удваивает, дабы сделать более прочной структуру ткани, так, что между любой крошечной точкой моего прошлого и всеми остальными в плотной сети воспоминаний остается лишь выбрать нужное сплетение.
Можно сказать, что ничто из того, что существовало прежде и оказалось полезно нам в тот момент (если я пытался не использовать их бессознательно, но припоминать, что значило оно именно тогда), не умерло и сейчас, оно проросло в нас своей собственной жизнью и превратилось затем в материю, чтобы нам было удобнее пользоваться ею. Мое знакомство с мадемуазель де Сен-Лу должно было состояться у госпожи Вердюрен: с каким удовольствием я вновь думал о наших поездках с Альбертиной, суррогатом которой я только что попросил стать мадемуазель де Сен-Лу — в маленьком трамвайчике, по направлению к Донвилю, на пути к госпоже Вердюрен, которая и завязала, и сама же разорвала еще до нашей любви с Альбертиной любовь деда и бабушки мадемуазель де Сен-Лу! Все вокруг нас казалось полотном Эльстира, который представил меня Альбертине. И чтобы еще лучше перемешать события моего прошлого, госпожа Вердюрен, так же как некогда Жильберта, вышла замуж за одного из Германтов.