Обретенное время
Шрифт:
В голове герцогини представления о прошлом перемешались настолько (или же разграничительные линии, существовавшие в моей голове, совершенно отсутствовали в ее, и то, что для меня являлось важным событием, для нее прошло абсолютно незамеченным), что она могла предположить, будто со Сваном я познакомился у нее в доме, впрочем, и с господином де Бреоте тоже, приписывая мне таким образом светское прошлое гораздо более давнее, чем в действительности. Ибо если я только что получил это представление о прошедшем времени, то у герцогини оно имелось тоже, и более того, в отличие от меня, представляющего свое прошлое несколько более кратким, чем было оно в действительности, она, напротив, впадала в другую крайность и относила его слишком далеко, очевидно, совершенно не учитывая это бесконечное разграничительное пространство между тем моментом, когда была для меня неким именем, затем объектом моей любви — и тем, когда стала для меня обыкновенной женщиной из высшего света, одной из многих. Так вот, я посещал ее лишь в этот второй период, когда она стала для меня иным человеком. Но в ее собственных глазах этих различий не существовало, и она не видела никакой разницы между мною тогдашним и мною же, каким я был каких-нибудь два года назад, не ведая, что сама стала другой, как и плетеный коврик на пороге ее особняка, и ее собственная личность для нее самой, в отличие от меня, была неразрывна и неделима.
Я сказал ей: «Мне напоминает это тот первый вечер, когда я пришел к принцессе Германтской, когда я еще думал, что у меня нет приглашения, и сейчас меня просто-напросто выставят за дверь, а на вас было красное платье и красные туфли». — «Боже мой, как все это было давно, как давно», — сказала герцогиня Германтская, и ощущение прошедшего времени усилилось еще больше. Она меланхолично смотрела вдаль, и все-таки упоминание о красном платье весьма ее тронуло. Я попросил описать его мне, и она любезно согласилась. «Теперь их уже не носят. Такие платья носили раньше, в те времена». — «Но разве это было некрасиво?» — спросил я. Она всегда опасалась, что слова, сказанные ею, могут как-то ее принизить, выставить в невыгодном свете. «Конечно, красиво, мне казалось, что это очень красиво. Сейчас такие не носят, потому что время прошло. Но я уверена, еще будут носить, вся эта мода вернется — на платья, на музыку, на живопись», — с нажимом добавила она, полагая, будто подобная философская сентенция придает ей оригинальность. Грусть от сознания того, что она постарела, сделала ее улыбку немного усталой, но она тут же попыталась встряхнуться: «А вы уверены, что туфли были тоже красными? Мне так помнится, что позолоченными». Я уверил ее, что помню все, как если бы это было вчера, не говоря уже об обстоятельствах, которые позволяют мне это утверждать с такой уверенностью. «Как любезно с вашей стороны напомнить мне все это», — печально произнесла она, ведь женщинам кажется любезностью, когда вспоминают об их красоте, точно так же, как художникам — когда хвалят их произведения. Впрочем, каким бы далеким ни было прошлое, когда имеешь дело с женщиной неглупой, каковой и являлась герцогиня, оно не будет предано забвению. «А помните, — произнесла она, переполненная благодарности ко мне за память о ее платье и туфлях, — как мы с Базеном отвозили вас домой? У вас тогда еще была девушка, которая должна была зайти за вами после полуночи. Базен так смеялся, что к вам являются с визитами в такое время». В самом деле, в тот вечер Альбертина пришла ко мне после приема у принцессы Германтской. Я помнил это так же хорошо, как и герцогиня, хотя теперь Альбертина была мне столь же безразлична, как была она в ту пору герцогине Германтской, если бы она только знала, что девушка, из-за которой я тогда не мог пойти к ним, и была Альбертина. Дело в том, что еще долго после того, как несчастные мертвецы исчезают из наших сердец, их остывший прах носится в воздухе, примешиваясь к обстоятельствам прошлого. И случается, что мы, уже больше не любя их, вдруг случайно припомнив комнату, аллею, тропинку, где им довелось оказаться в какой-то момент их жизни, вынуждены — дабы место, что они занимали, не оказалось пусто, — как-то упомянуть о них, даже не особенно сожалея, даже не называя по имени, даже не заботясь о том, узнали ли их другие. (Герцогиня Германтская так никогда и не выяснила, кто же была та девушка, что собиралась прийти тем вечером, так никогда и не узнала ее и заговорила сейчас о ней лишь в связи со странностью обстоятельств и времени.) Таковы последние и увы! незавидные формы существования жизни после жизни. Если суждения, что высказывала герцогиня в адрес Рахили, сами по себе были довольно банальны и неглубоки, они все же оказались мне интересны, поскольку и они тоже обозначали новое время на циферблате. Ибо герцогиня не больше, чем сама Рахиль, забыла о том вечере, что та провела у нее, просто ее воспоминания тоже подверглись изменениям. «Должна вам сказать, — заявила мне она, — что мне тем более интересно ее слушать и слушать, как восторгаются ею, что сама я открыла ее, оценила, стала прославлять и всем рекомендовать еще в те времена, когда никто ее не знал и все насмехались над нею. Да, мой дорогой, это вас, должно быть, удивит, но первый дом, где ее услыхала публика, был мой дом! Представьте себе, в ту пору, когда все это так называемое передовое общество, вроде моей новоиспеченной кузины, — сказала она, иронично указывая на принцессу Германтскую, которая для Орианы так и осталась госпожой Вердюрен, — и пальцем не пошевелило бы, подыхай она с голоду, мне она показалась интересной, и я предложила ей гонорар, с тем чтобы она пришла ко мне в дом и выступила перед всеми теми, кого мы называем сливками общества. Могу вам сказать, хотя это и прозвучит несколько самонадеянно, так как, по правде говоря, истинный талант ни в ком не нуждается, что именно я сделала ей имя. Но, разумеется, я ей была не нужна». Я изобразил протестующий жест, и герцогиня Германтская тут же ухватилась за возможность изменить свою точку зрения: «В самом деле? Вы полагаете, талант нуждается в поддержке? Чтобы кто-нибудь вывел его на свет? В сущности вы, должно быть, совершенно правы. Знаете, забавно, но именно это же самое мне говорил когда-то Дюма. В таком случае я невероятно польщена, что смогла сделать хоть что-то, хотя бы такую малость, не то чтобы для таланта, но по крайней мере для признания этого таланта». Герцогиня Германтская предпочла больше не возвращаться к своей точке зрения, что талант якобы может прорваться наружу сам, без посторонней помощи, подобно абсцессу, поскольку так было более лестно для нее, но также еще и потому, что, принимая новых гостей и, в сущности, устав от этой круговерти, она сделалась довольно скромной, интересовалась, что думают другие, спрашивала их мнение, чтобы сформировать свое собственное. «Можно было бы вам и не говорить, — продолжала она, — что эта изысканная публика, именующая себя высшим светом, в сущности, ничего в этом не понимала. Они возмущались, смеялись. Я напрасно уверяла их: «Это любопытно, это интересно, это нечто такое, чего здесь еще никогда не было», — мне не верили, мне вообще никогда не верят. И та вещь, которую она тогда исполняла, что-то из Метерлинка, теперь-то это очень известно, но тогда все смеялись, а я находила это просто восхитительным. Знаете, теперь, когда я обо всем этом думаю, меня саму удивляет, как мне, обычной крестьянке, девушке, получившей провинциальное образование, могло с первого раза понравиться все это. Естественно, я не могла бы объяснить, почему, но мне это нравилось, меня это волновало; знаете, даже Базен, уж на что нечувствительный человек, был просто потрясен тем, как это все тогда на меня подействовало. Он сказал: «Я не желаю, чтобы вы и дальше слушали подобную чушь, это плохо на вас влияет, вы заболеете». И он был прав, поскольку, хотя я и произвожу на кое-кого впечатление женщины сухой и черствой, на самом деле я просто комок нервов».
В этот самый момент произошло непредвиденное происшествие. Лакей подошел к Рахили и сообщил, что с ней желают поговорить дочь и зять Берма. Мы только что были свидетелями того, как дочь Берма сопротивлялась собственному искушению, равно как и желанию мужа попросить приглашение у Рахили. Но после того, как молодой человек, единственный откликнувшийся на приглашение, ушел тоже, скука, что испытывала молодая пара в компании матери, сделалась совершенно невыносимой, а мысль, что другие в это время вовсю развлекаются, не давала им покоя, — в общем, воспользовавшись минутой, когда Берма удалилась к себе в комнату, покашливая и оставляя на платке пятна крови, они наспех надели самые изысканные свои наряды, вызвали автомобиль и без всякого приглашения заявились в дом принцессы Германтской. Рахиль, кое о чем догадываясь и втайне весьма польщенная, с высокомерным видом велела передать через лакея, что в данный момент она чрезвычайно занята и что им следует в письменном виде изложить свою просьбу. Вскоре лакей вернулся обратно, неся записку, в которой дочь Берма нацарапала, что они с мужем не могли противиться искушению послушать Рахиль и испрашивают позволения войти. Рахиль улыбнулась нелепости этого предлога и собственному триумфу. Она велела ответить, что чрезвычайно сожалеет, но декламация уже закончена. В передней, где супружеская чета томилась ожиданием, лакеи начали уже насмехаться над этими просителями, которых откровенно выпроваживали вон. Стыд от публичного унижения, воспоминания о том, каким ничтожеством была эта Рахиль рядом с ее матерью, заставили дочь Берма предпринять следующий шаг, раз уж она затеяла все это ради потребности в удовольствиях. Она велела в качестве особой милости испросить у Рахили позволения, раз уж им не посчастливилось услышать чтение, просто поприветствовать ее. Рахиль как раз в эту минуту беседовала с каким-то итальянским принцем, прельщенным ее немалым состоянием, происхождение которого было скрыто ее положением в свете; она не могла не оценить, насколько изменилась ситуация, бросившая теперь к ее ногам детей знаменитой Берма. Не преминув поведать этот эпизод всем присутствующим, причем изобразив его по возможности в самом комическом свете, она позволила-таки молодой паре войти, что те и сделали, не заставив себя упрашивать, в одно мгновение перечеркнув социальное положение великой актрисы, точно так же, как они разрушили ее здоровье. Рахиль прекрасно это понимала, равно как и то, что ее снисходительная любезность окажется полезна вдвойне: она приобретет репутацию доброй и отзывчивой женщины, а молодая чета будет унижена больше, чем если бы в ответ на свою просьбу получила отказ. Она приняла их с распростертыми объятьями, заявляя с видом покровительницы, умеющей к тому же позабыть о собственном величии: «О! Какая радость. Принцесса будет просто счастлива». Не зная точно, поверил ли кто-нибудь, будто бы приглашение исходит от нее, она, возможно, опасалась, что если откажет в приеме детям Берма, те, чего доброго, засомневаются не в ее к ним благосклонности — уж что-что, а это было ей безразлично, — но в ее влиятельности. Герцогиня Германтская инстинктивно сочла за лучшее не вмешиваться, ибо чем настойчивее человек стремился проникнуть в свет, тем ниже падал он в глазах герцогини. Уважение вызывала лишь доброта Рахили, а к детям Берма, будь они ей представлены, она бы повернулась спиной. Между тем Рахиль уже мысленно сочиняла изящную фразу, которой завтра намеревалась добить Берма, встретив ту за кулисами: «Я весьма сожалею, что вашей дочери так долго пришлось дожидаться в передней. Она посылала записку за запиской. Если бы я только знала!» Она была счастлива возможности нанести этот удар Берма. Быть может, она отказалась бы от своего замысла, узнав, что удар окажется смертелен. Мы любим причинять страдания, но не любим брать на себя ответственность, предпочитая оставить жертву в живых. Впрочем, в чем была она виновата? Несколько дней спустя она, должно быть, говорила посмеиваясь: «Ну это уж слишком, я просто хотела по отношению к ее детям проявить больше любезности, чем она проявляла ко мне, и меня еще, чего доброго, обвинят в ее смерти. Если угодно, герцогиня может подтвердить». Поскольку вкус к интриганству и вся театральная фальшь детям передаются, но при этом, в отличие от матерей, упорный труд не становится выходом и спасением, — похоже, великие актрисы часто оказываются жертвами домашних интриг, что плетутся вокруг них, и это бывает так похоже на финалы некоторых пьес, в которых они когда-то блистали.
Впрочем, в жизни герцогини имелось еще одно обстоятельство, мешавшее ей чувствовать себя счастливой, причем по той же самой причине, в результате которой снижался уровень общества, что посещал герцог Германтский. Он, давно уже смиривший свои страсти по причине преклонного возраста, но оставаясь по-прежнему крепким, перестал обманывать герцогиню Германтскую, но влюбился в госпожу де Форшвиль, притом что окружающие даже не заметили начала этой связи. Если принять во внимание возраст госпожи де Форшвиль, это могло бы показаться более чем странным. Хотя, возможно, свои любовные приключения она начала очень юной. И потом, существуют женщины, что каждое десятилетие своей жизни оказываются словно в новом воплощении, переживая новую любовь, а порой, когда их считают чуть ли уже не мертвыми, становятся причиной страданий какой-нибудь совсем молодой женщины, которую ради них бросает муж.
Но связь эта приобрела такие масштабы, что старик, пытаясь в этой последней любви подражать собственным манерам многолетней давности, сделал любовницу чуть ли не своей пленницей, так что если моя любовь к Альбертине повторяла, только с большими вариациями, любовь Свана к Одетте, любовь герцога Германтского напоминала любовь, что я испытывал к Альбертине. Он требовал, чтобы она обедала, ужинала вместе с ним, он должен был всегда находиться рядом; она хвасталась им перед друзьями, которые, не будь ее, никогда бы не свели знакомства с герцогом Германтским и которые приходили туда, как приходят к какой-нибудь кокотке, дабы познакомиться с высочайшей особой, состоящей у нее в любовниках. Да, конечно, госпожа де Форшвиль давно уже была принята в свете. Но вновь, на старости лет, поступив на содержание, к тому же к столь надменному старику, который был, помимо всего прочего, весьма важной особой, она сама принизилась настолько, что стала носить пеньюары, которые нравились ему, есть блюда, которые он любил, льстила друзьям, заявляя, что говорила с ним о них, как когда-то заявляла моему двоюродному деду, что говорила о нем с великим герцогом, который посылал ему сигары; иными словами, несмотря на положение в свете, приобретенное с таким трудом, она, в силу новых обстоятельств, вновь становилась просто дамой в розовом, какой предстала когда-то в моем детстве. Конечно же, дядя Адольф умер уже много лет тому назад. Но разве замена старого нашего окружения новым может помешать нам вновь начать прежнюю жизнь? К тому же к этим новым обстоятельствам она вполне приспособилась, прежде всего, из алчности, а также потому, что, пользуясь большим спросом в свете, имея дочь на выданье, она оказалась отодвинута в сторону, когда Жильберта вышла замуж за Сен-Лу, и теперь чувствовала, что герцог Германтский, готовый ради нее на все, способен предоставить в ее распоряжение изрядное количество герцогинь, обрадованных возможностью сыграть шутку со своей подругой Орианой; а еще, вероятно, ее возбуждало недовольство герцогини, над которой, ощущая по-женски сладостное чувство соперничества, она была счастлива, наконец, взять верх.
Эта связь с госпожой де Форшвиль, связь, которая была лишь повторением прежних его связей, уже во второй раз стоила герцогу Германтскому президентства в Жокей-Клубе, а также кресла независимого члена Академии изящных искусств, точно так же, как образ жизни господина де Шарлюса, связавшегося у всех на виду с Жюпьеном, стоил тому должности президента Союза и президента Общества друзей старого Парижа. Так оба брата, столь несходные в своих вкусах, столкнулись с потерей к себе уважения по причине все той же лени, того же отсутствия воли, что было уже заметно, хотя и не в столь ярко выраженной степени, у их деда, герцога Германтского, члена Французской академии, но, проявившись у обоих внуков, качества эти позволили естественным склонностям одного из них и таковыми не считающимися склонностям другого разрушить их социальные связи.
Вплоть до самой своей смерти Сен-Лу регулярно приводил сюда, к госпоже де Форшвиль, свою жену. Разве не были они оба наследниками одновременно и герцога Германтского и Одетты, которая, впрочем, должна была, без сомнения, стать основной наследницей герцога? Хотя и племянники Курвуазье, весьма разборчивые в связях, и госпожа де Марсант, и принцесса де Транья тоже являлись сюда в надежде на наследство, вовсе не заботясь о том, как это должно быть неприятно герцогине Германтской, о которой Одетта, задетая ее презрением, говорила гадости.
Старый герцог Германтский больше никуда не выходил, поскольку все свои дни и вечера проводил с нею. Но сегодня он все же явился ненадолго, чтобы увидеть ее, несмотря на неприятную возможность столкнуться здесь с женой. Я не заметил его и, без сомнения, не узнал бы, если бы мне на его не указали. Теперь это была всего лишь развалина, но развалина величественная, а может, и не просто развалина, но нечто прекрасно-романтическое, — такой выглядит скала в бурю. Жестоко исхлестанное волнами страданий, гнева, подступающей линией смертельного прилива, его лицо, изъеденное и ноздреватое, словно каменная глыба, все же не утратило своего стиля, своей изысканности, какой я всегда восхищался; оно было источено, подобно тем прекрасным античным головкам, поврежденным временем, которыми мы тем не менее с гордостью украшаем свои кабинеты. Вот только оно теперь принадлежало, казалось, более древней, чем прежде, эпохе, и не только потому, что некогда гладкая и глянцевая материя стала неровной и шероховатой, но потому еще, что лукавому и игривому выражению пришло на смену другое выражение, невольное, неосознаваемое: на лице читалась болезненная изможденность, борьба со смертью, страдания и муки выживания. Утратившие гибкость мышцы придавали некогда сияющему лицу скульптурную жесткость. И, хотя сам герцог об этом не догадывался, совершенно по-иному выглядели затылок, щеки, лоб, как если бы человек, словно вынужденный исступленно хвататься за каждую минуту, оказался смят и опрокинут трагическим порывом ветра, в то время как седые пряди его величественной, только несколько поредевшей шевелюры захлестывали своей пеной острый выступ лица. И подобно тому, как одно лишь приближение бури, когда вот-вот все погрузится в темноту, отбрасывает странные отблески на скалы, до сих пор окрашенные совсем по-другому, мне казалось, что свинцовый серый цвет жестких, одряхлевших щек, почти белый, волнистый оттенок взметнувшихся прядей, слабый свет, еще до конца не погасший в глазах, уже видевших с трудом, — все это были оттенки и краски не то чтобы нереальные, напротив, слишком реальные, но фантастические, заимствованные у палитры, краски освещения, неповторимые в своем чудовищном, пророческом коварстве, краски старости и близкой смерти.
Герцог оставался здесь всего лишь несколько минут, достаточно, чтобы я понял, что Одетта, увлеченная более молодыми воздыхателями, просто смеется над ним. Но, странное дело, он, который некогда выглядел почти нелепым, пытаясь изображать короля, не обладающего истинной властью, теперь стал казаться поистине величественным, почти как его брат, на которого старость, очистив от всякого рода бутафории, сделала его похожим. И, подобно брату, он, прежде весьма высокомерный, хотя высокомерием другого рода, казался ныне исполненным почтения, хотя и почтительность тоже была совсем иного свойства. Ибо, в отличие от брата, он все-таки не пережил полного упадка и не дошел до того, чтобы с учтивостью старого склеротика приветствовать человека, которого прежде презирал. И все-таки он был очень стар, и, когда захотел выйти из гостиной и спуститься по лестнице, старость, самое жалкое из всех состояний человека, что сбрасывает его с вершины, как царя в греческих трагедиях, старость, вынуждая его останавливаться на крестном пути, в каковой превратилась жизнь немощного больного, утирать струящийся пот, осторожно нащупывать ступеньку, что предательски уходила из-под ног, ведь ему, его неуверенным ногам, затуманенным глазам нужна была опора, старость, придавая ему вид робкого и нерешительного просителя, сделала его не величественным, но жалким.
Герцог Германтский, не в силах обойтись без Одетты, постоянно сидя у нее все в том же кресле, откуда по причине старости и выпитой рюмочки подняться мог с большим трудом, предоставил ей самой принимать гостей, которые были весьма довольны, что их представили герцогу, позволили произнести слово-другое, дали послушать его рассказы про прежнее общество, про маркизу де Вильпаризи, про герцога Шартрского.
Так в предместье Сен-Жермен непоколебимое на первый взгляд положение в обществе герцога и герцогини Германтских, как и барона Шарлюса, оказалось в некотором роде расшатано, ибо все меняется в этом мире, в результате действия внутреннего закона, о котором меньше всего думали в первое время: у господина де Шарлюса это была любовь к Шарли, сделавшая его рабом Вердюренов, затем болезнь, у герцогини Германтской — пристрастие к новшествам и искусству, у герцога Германтского — эгоистическая любовь, подобная тем, какие ему приходилось уже испытывать в жизни, но которую на этот раз свойственное возрасту бессилие сделало особо тиранической и уязвимости которой суровость салона герцогини, где герцог больше уже не появлялся (впрочем, и салон уже практически не функционировал), не могла противопоставить ничего — ни искупления, ни опровержения. Так меняется облик вещей в этом мире; так краеугольные камни империй, кадастры имущества, уставы общественного положения — все, что представлялось окончательно установившимся, на самом деле беспрерывно менялось, и глаза человека, все это пережившего, могли фиксировать резкие изменения как раз там, где, казалось, они совершенно невозможны.
Порой среди старинных картин, собранных Сваном и развешанных рукой «коллекционера», что эту сцену с герцогом в духе Реставрации и кокоткой в стиле Второй империи, делало похожей на устаревшую, вышедшую из моды декорацию, сидя в одном из его любимых пеньюаров, дама в розовом прерывала его болтовню, он запинался и устремлял на нее суровый взгляд. Быть может, он замечал, что она тоже, как и герцогиня, говорила порой глупости; быть может, в старческой своей галлюцинации ему чудилось, что это не вовремя проникший сюда дух герцогини Германтской грубо оборвал его, а самому ему казалось, что он находится сейчас в особняке Германтов, подобно тому как сидящим в клетке хищникам может померещиться на мгновение, что они вновь оказались на свободе в африканской пустыне. Резко подняв голову, он устремлял на нее взгляд своих маленьких круглых глаз, в которых мелькали хищные сполохи, когда-то этот взгляд в сторону слишком заболтавшейся герцогини Германтской приводил меня в трепет. Какое-то мгновение герцог смотрел так на дерзкую даму в розовом. Но она, умея дать ему отпор, сама не отводила от него взгляда, и по прошествии нескольких мгновений, казавшихся бесконечно долгими свидетелям подобной сцены, старый укрощенный хищник вдруг вспоминал, что он находится не на свободе у герцогини Германтской в ее Сахаре, с соломенным ковриком у входа, но у госпожи де Форшвиль в клетке зверинца Ботанического сада, он вновь втягивал в плечи голову, с которой свисала по-прежнему густая грива, только теперь уже непонятно, седая или золотистая, и продолжал свой рассказ. Казалось, он так и не понял, что же хотела сказать госпожа де Форшвиль, но в общем это и не имело большого значения. Он позволял ей приглашать друзей поужинать вместе с ним; следуя капризу, вынесенному из прежних своих романов, который нисколько не удивлял Одетту, поскольку то же самое проделывал Сван, и весьма трогал меня, напоминая мне мою жизнь с Альбертиной, он настаивал, чтобы гости удалились рано, потому что хотел попрощаться с Одеттой последним. Стоило ли говорить, что, едва выходил он за порог, она спешила присоединиться к другим. Но герцог не подозревал об этом или, во всяком случае, предпочитал делать вид, что не подозревает: зрение стариков падает, точно так же, как ухудшается их слух, как ослабевает проницательность, сама усталость притупляет бдительность. И в определенном возрасте Юпитер неизбежно превращается в некоего персонажа мольеровской пьесы, причем не в олимпийского возлюбленного Алкмены, но в нелепого Геронта. Впрочем, Одетта хотя и обманывала герцога Германтского, но также по-своему и заботилась о нем, лишенном очарования и былого величия. В этой своей роли она была так же заурядна, как и во всех прочих. Не то чтобы жизнь мало предоставляла ей хороших ролей, просто по своей бездарности она плохо их играла.