Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Обретенное время

Пруст Марсель

Шрифт:

Это стойкое забвение, что так стремительно окутывает прошлое, это столь вопиющее невежество наносит поражение познаниям, тем более ценным, что они так мало распространены, и касаются они генеалогии родов, их истинного положения в свете, причин любовных, денежных или каких других, по которым объединяются или распадаются семьи, познаниям, распространившимся в любом обществе, где царит дух консерватизма, познаниям, которыми в наивысшей степени обладал мой дедушка, будучи досконально осведомлен обо всем, что касалось буржуазии Комбре и Парижа, познаниям, которое так ценил тот же Сен-Симон, когда восхищался поразительным умом принца де Конти, даже не имея в виду его осведомленность в области разных наук или, вернее, как если бы это была первейшей из всех наук, он превозносит его за то, что тот обладал «прекрасным умом, ясным, светлым, обширным, был невероятно начитан, отличался превосходной памятью, прекрасно знал генеалогию, все ее фантомы и реалии, проявлял изысканную учтивость сообразно заслугам и общественному положению, обладал всем, чем только должны обладать, но больше не обладают принцы крови, — ему даже приходилось объяснять им многие вещи. Прекрасное знание книг, умение поддерживать разговор помогали ему в нужную минуту самым любезным образом воспользоваться сведениями об их рождении, занятиях и т. д.». Если говорить об обществе не столь изысканном, обо всем, что касалось буржуазии Комбре или Парижа, мой дедушка был осведомлен с не меньшей точностью и смаковал с не меньшим наслаждением. Таких гурманов и любителей подобного рода сведений, твердо знавших, что Жильберта не имела отношения к Форшвилям, а госпожа де Камбремер — к Мезеглизам, осталось теперь не так уж много. Не так уж много, к тому же они, как правило, не принадлежали к самой высокородной аристократии (подобно тому как совершенно не обязательно самые ревностные католики, самые набожные люди лучше всего знают «Золотую легенду» и разбираются в витражах XIII века), часто они имели отношение к второсортной аристократии, более падкой на то, что ей малодоступно, и имевшей к тому же тем больше свободного времени для изучения, чем меньше было у нее возможностей посещать то, что изучает; но, если этим людям все же выпадала такая возможность, они пользовались ею не без удовольствия, знакомились друг с другом, задавали пышные обеды, на которых собирались Общество библиофилов или Общество друзей Реймского собора, где в качестве основного блюда была предложена генеалогия. Женщины допущены не были, но, вернувшись после таких приемов, мужья делились впечатлениями: «Я был на весьма любопытном обеде. Познакомился там с господином де Ла Распельером, он всех нас просто очаровал, так вот он объяснил нам, что, оказывается, эта госпожа де Сен-Лу, у которой такая красивая дочь, вовсе не урожденная Форшвиль. Просто настоящий роман».

Приятельница Блока и герцогини Германтской была не только изящна и очаровательна, она была к тому же еще и умна, и беседа с нею доставляла много удовольствия, но в то же время для меня была несколько затруднительна, поскольку мало того, что имя собеседницы было мне незнакомо, мне так же были незнакомы имена большинства людей, о которых она говорила и которые являлись теперь ядром этого общества. Правда и то, что, с другой стороны, когда она просила меня рассказать ей какие-нибудь истории, имена героев большинства из них точно так же ни о чем не говорили ей, все они ушли в небытие — по крайней мере те из них, блеск которым придавал один конкретный человек и которые не были родовыми именами каких-нибудь знаменитых аристократических семейств (причем молодая женщина редко когда знала настоящий титул, имея весьма неточные сведения о рождении, краем уха услыхав эти имена накануне за обедом), а некоторые из них она просто слышала впервые, поскольку начала появляться в свете (и не только потому, что была еще слишком молода, но потому, что лишь с недавних пор жила во Франции и была принята в обществе не сразу) лишь спустя несколько лет после того, как я от света удалился. Уж и не помню по какому поводу с губ моих слетело имя госпожи Леруа, которое моей собеседнице от кого-то из старых друзей герцогини Германтской слышать уже приходилось. Но, по всей видимости, что-то весьма неверное, как я понял это по ее презрительному, снобистскому тону, с каким эта молодая женщина произнесла: «Да, знаю, как же, госпожа Леруа, старая приятельница Бергота», и в этом тоне слышалось: «Особа, которую мне не хотелось бы видеть в своем доме». Я тотчас же понял, что, очевидно, старый друг герцогини Германтской, весьма достойный человек, пропитанный духом Германтов, который всеми силами старался скрыть, какое значение придает он всем этим аристократическим визитам, счел, что будет слишком глупо и слишком антигермантски сказать: «Госпожа Леруа, которая посещала дома всех высочеств, всех герцогинь», и ограничился чем-то вроде: «Она была весьма забавна. Однажды она ответила Берготу то-то и то-то». Только для несведущих людей сведения, приобретенные в мимолетном разговоре, равноценны тем, что излагает пресса простым людям, которые попеременно верят, в зависимости от того, что написано в их газете, что господа Лубе и Рейнахи то воры, то выдающиеся граждане. Моей собеседнице госпожа Леруа представлялась кем-то вроде госпожи Вердюрен на первом этапе, правда не столь ослепительной и чей маленький клан сузился до одного-единственного Бергота. Впрочем, эта молодая женщина одна из последних, которой довелось, и то по чистой случайности, услышать имя госпожи Леруа. Сегодня никто больше не знает, кто она такая, и это, в общем, даже справедливо. Ее имя более не фигурирует даже в поминальном списке госпожи де Вильпаризи, столь многим обязанной госпоже Леруа. Маркиза и не вспоминала о госпоже Леруа, и не столько потому, что та при жизни была с ней весьма нелюбезна, сколько потому, что никто уже не интересовался ею после ее смерти, и подобное молчание, в свою очередь, объяснялось не столько светским злопамятством женщины, сколько литературным тактом писателя. Моя беседа с изящной приятельницей Блока доставила мне много удовольствия, ибо женщина эта была умна, но несходство наших словарей смущало ее и в то же время придавало ее высказываниям назидательный тон. Умом мы осознаем, что годы проходят, что молодость уступает место старости, что самые солидные состояния и самые устойчивые троны рушатся, что слава преходяща, но способы приобретения нами познаний — иными словами, как именно делаем мы моментальный снимок этого меняющегося мира, увлекаемого за собой Временем, напротив, фиксирует и делает его неподвижным. Так что людей, знакомых нам с юности, мы так всегда молодыми и видим, а те, кого мы узнали старыми, в ретроспективе прошлого оказываются наделены нами всеми добродетелями старости, мы безоговорочно полагаемся на кредиты какого-нибудь миллиардера и на поддержку суверена, понимая разумом, но отказываясь верить до конца, что завтра они могут стать лишенными власти изгнанниками. В более узком смысле, если говорить исключительно о свете, как простая задача указывает нам на трудности более существенные, но того же порядка, то непонимание, отличавшее нашу беседу с молодой женщиной и объясняющееся тем, что нам довелось жить в некоем обществе с разницей в четверть века, усилило и обострило у меня ощущение Истории.

Следует отметить, впрочем, что незнание истинных обстоятельств, из-за чего каждые десять лет люди предстают в новом обличье так, словно прошлого не существовало вовсе, и которое мешает какой-нибудь американке, только что прибывшей к нашим берегам, увидеть, что господин де Шарлюс обладал самым высоким положением в Париже в те времена, когда Блок не имел и вовсе никакого, а Сван, столько потративший на господина Бонтана, считался первым из друзей, причем подобное незнание встречается не только среди вновь прибывших, но и среди тех, кто был принят не в этих, но в соседних кругах, — это самое незнание тоже объясняется воздействием (но уже на конкретного человека, а не на социальный слой) Времени. Не остается никаких сомнений, сколько бы мы ни меняли среду, образ жизни, память, крепко ухватив нить нашей личности, нанизывает на нее в последующие эпохи воспоминания об обществах, в которых мы когда-либо жили, будь то хоть сорок лет назад. Блок, посещающий ныне принца Германтского, не забыл скромную еврейскую среду, в какой ему довелось жить в восемнадцать лет, а Сван, когда он любил уже не госпожу Сван, а женщину, подававшую чай в чайном салоне «Коломбен», бывать в котором (как и в чайном салоне на улице Руаяль) госпожа Сван некогда считала весьма изысканным, так вот Сван прекрасно знал, что стоит он в свете, помнил Твикенгем; нисколько не заблуждаясь относительно причин, по которым он предпочитал посещение салона «Коломбен» визитам к герцогине де Брогли, а еще он знал, что, будь он сам хоть в тысячу раз менее «изыскан», это ни на йоту не повлияло бы на его решение отправиться в «Коломбен» или отель «Риц», куда каждый мог прийти за определенную плату. Разумеется, друзья Блока или Свана тоже прекрасно помнили небольшое еврейское общество или приглашения в Твикенгем, и точно так же друзья, не столь разнящиеся «я», Свана и Блока, не разделяли в своей памяти нынешнего элегантного Блока и довольно гнусного Блока прошлого, Свана в салоне «Коломбен» в его последние дни и Свана в Букингемском дворце. Но эти друзья были в каком-то смысле соседями Свана по жизни; то есть их собственная жизнь шла по пути достаточно близкому, чтобы их память могла его удержать; но если говорить о других, более далеких Свану, людях, находящихся от него на гораздо большем расстоянии, и не в социальном, а в личном плане, с которыми он был знаком более поверхностно и встречался гораздо реже, их не столь многочисленные воспоминания сделали представления о нем куда более расплывчатыми. У таких вот посторонних людей по прошествии тридцати лет не остается в памяти ничего, что могло бы связать с прошлым и по-иному оценить того, кто находится сейчас перед глазами. В последние годы жизни Свана мне приходилось слышать, и не от кого-нибудь, а от людей светских, когда заходила о нем речь: «Какого Свана вы имеете в виду? Того, что из «Коломбен»?», как будто это был его общеизвестный титул. Теперь же я слышал, как люди, которые, казалось, должны были бы знать истинное состояние вещей, говорили о Блоке: «Тот самый Блок, приятель Германтов?» Подобные ошибки, что раскалывают жизнь, и, изолируя настоящее, из человека, стоящего перед вами, делают совсем другого человека, того, кто принадлежит прошлому, человека, который представляет из себя лишь сгусток нынешних привычек (в то время как он несет в себе непрерывность собственной жизни, связывающей его с прошлым), эти ошибки тоже зависят от Времени, вот только представляют собой не социальный феномен, но феномен памяти. Буквально в следующую минуту мне был дан пример, хотя и несколько иного рода, но тем более поразительный, такого забвения, меняющего в наших глазах облик человека. Юный племянник герцогини Германтской, маркиз де Вильмандуа, вел себя по отношению ко мне крайне заносчиво и дерзко, и в отместку я принял в отношении него манеру держаться столь оскорбительную, что мы стали врагами. Пока на этом приеме у принцессы Германтской я предавался размышлениям о Времени, он представился мне, заявив, что я, как ему кажется, должен знать его родителей, а еще что он читал какие-то мои статьи и теперь хотел бы познакомиться или возобновить знакомство. Следует признать, что с возрастом он, как и многие, сделался серьезным до нелепости, отбросил прежнее высокомерие, а с другой стороны, в кругах, которые он посещал, обо мне стали говорить, как об авторе статей, весьма, впрочем, ничтожных. Но как раз эти причины его сердечности и первых шагов к примирению не были главными. А главной, или по крайней мере той, благодаря которой оказались возможны другие, было то, что, обладая памятью гораздо худшей, чем моя, или же придавая моим ответным ударам значения гораздо меньше, нежели я — его выпадам, поскольку я в ту пору являлся для него особой куда менее значительной, чем он для меня, он совершенно позабыл о былой нашей неприязни. К тому же мое имя напомнило ему, что он видел меня, или это был мой «кум иль сват», у какой-то из своих тетушек. Не зная толком, следует ли ему заново представиться или просто напомнить о себе, он поспешил заговорить со мной о тетушке, у которой, как он был уверен, встречался со мной, припомнив, что там довольно много говорили обо мне, но ни словом не обмолвившись о прежней нашей вражде. Имя — вот то единственное, что зачастую остается у нас от человека, и не только после его смерти, но и при жизни. И наши представления о нем расплывчаты настолько, или настолько своеобразны, и столь мало соответствуют нашим прежним представлениям, что мы совершенно забываем о том, как едва не подрались с ним на дуэли, зато четко помним, что в детстве он носил нелепые желтые гетры, гуляя на Елисейских Полях, причем сам он, несмотря на все наши уверения, абсолютно не помнит, что когда-то играл там с нами.

Вошел Блок, странно подпрыгивая, как гиена. Я еще подумал: «Сейчас он посещает салоны, куда лет двадцать назад не имел доступа». Но он и стал старше на двадцать лет. И оказался ближе к смерти. В чем это проявилось? Если смотреть вблизи — то в полупрозрачности лица (между тем как издали и при плохом освещении мне виделась лишь смеющаяся юность, то ли действительно оставшаяся с тех пор, то ли воскрешенная мной в памяти), почти пугающего, встревоженного лица старого Шейлока, уже полностью загримированного и ожидающего за кулисами момента выхода на сцену, повторяющего вполголоса первые строки роли. Десять лет спустя в салоны, куда будет он допущен благодаря своей собственной настойчивости, он станет входить, подпрыгивая на костылях, став «мэтром», словно получив наряд на посещение Ла Тремуйлей. В чем это проявится?

Изо всех этих произошедших в обществе перемен я мог извлечь тем больше истин, весьма важных и способных сцементировать мое произведение, что они вовсе не были — как я мог бы предположить поначалу — типичны и присущи именно нашей эпохе. В те времена, когда я сам, едва лишь добившись первого успеха, более неискушенный, чем нынешний Блок, стал появляться в обществе Германтов, за неотъемлемые составные части этого общества я, должно быть, принимал элементы абсолютно разнородные, недавно лишь появившиеся и казавшиеся, без сомнения, новыми и непривычными завсегдатаям этого круга, от которых я не отделял их и которые, будучи в глазах тогдашних герцогов завсегдатаями Сен-Жермен, точно так же когда-то являлись обыкновенными выскочками, а если не они, так их отцы или деды. Так что это общество делало блестящим не положение великих людей, его составляющих, а то обстоятельство, что их без остатка впитало это общество, и из людей, которые пятьдесят лет спустя стали казаться подобными один другому, сделало представителей высшего света. Но в том прошлом, куда я отодвигаю имя Германтов, не желая утратить его величия, и не без оснований, впрочем, ибо при Людовике XIV, когда оно само звучало едва ли не по-королевски, Германты являлись гораздо более влиятельным семейством, нежели сегодня, имел место феномен, подобный тому, что я наблюдал как раз в эту минуту. Разве в ту пору они не вступали в брачный союз с кем-нибудь из Кольберов, к примеру, чье имя, надо признать, кажется нам сегодня в высшей степени благородным, поскольку жениться на женщине из семейства Кольбер представляется весьма удачной партией для какого-нибудь Ларошфуко? Но Германты соединялись с ними вовсе не потому, что Кольберы, в ту пору обычные буржуа, были благородного происхождения, как раз напротив, то, что с ними соединялись Германты, придавало им благородства. Если блеск имени д'Осонвилей угас вместе с нынешним представителем этого дома, быть может, оно прославится вновь благодаря тому, что его представители являются также потомками госпожи де Сталь, между тем как до Революции господин д'Осонвиль, один из самых знатных людей королевства, кичился перед господином де Брогли тем, что не был знаком с отцом госпожи де Сталь, и ни тот, ни другой не могли даже представить себе, что когда-нибудь их сыновья женятся один на дочери, другой на внучке автора «Коринны». Из слов герцогини Германтской я сделал вывод, что в этом мире я вполне мог бы занять видное положение, представ особой изысканной, хотя и нетитулованной, но во все времена люди охотно верят, что имеют дело именно с аристократией — так думали некогда о Сване, а до него о господине Лебрене, господине Ампере, обо всех приятелях герцогини де Брогли, которая сама поначалу не имела отношения к высшему свету. В те вечера, когда я впервые обедал у герцогини Германтской, как, должно быть, я шокировал людей, подобных Бозерфею, и не столько самим своим присутствием, сколько замечаниями, свидетельствующими о моем полнейшем неведении относительно воспоминаний, что составляли его прошлое и придавали соответствующие очертания образу того общества, что было дорого именно ему! Так однажды и Блок, у которого в глубокой старости сохранятся прежние воспоминания о салоне Германтов, таком, каким он предстал перед его глазами именно теперь, очевидно, почувствует то же недоумение, то же раздражение перед бесцеремонным вторжением этих невежественных выскочек. А с другой стороны, ему придется, без сомнения, принять все как есть, и он будет отмечен сдержанностью и тактичностью — качествами, которые я прежде считал привилегией таких людей, как господин де Норпуа, и которые воплотились в тех, кто, на мой взгляд, ими обладать не мог.

Впрочем, случай, благодаря которому я оказался допущен в общество Германтов, представлялся мне чем-то совершенно исключительным. Но если мне удавалось отрешиться от самого себя и от среды, что непосредственно меня окружала, я видел, что этот социальный феномен не был столь уж уникален, как могло показаться с первого взгляда, и что в бассейне Комбре, где довелось мне родиться, не так уж мало било фонтанов, что симметрично моему взмывали над той же водной гладью, питавшей их. Без сомнения, поскольку следует все же принимать во внимание некоторые исключительные обстоятельства и индивидуальные черты характера, совершенно особыми способами проникли в эту среду Легранден (благодаря странной женитьбе своего племянника), появилась здесь дочь Одетты, оказались здесь Сван и, наконец, я сам. Что касается меня, проведшего свою жизнь в затворничестве, наблюдая ее изнутри, жизнь Леграндена, казалось, не имела с моей ничего общего и шла по противоположному пути, как речка, текущая по глубокой лощине, не замечает другой речки, протекающей рядом, которая тем не менее, несмотря на все излучины и петли течения, впадает в тот же водный поток. Но с высоты птичьего полета, подобно тому как статистик, оставляя без внимания, какие именно причины — сентиментального порядка или же роковая неосторожность — привели того или иного человека к смерти, принимает в расчет лишь общее число умерших за год, можно было заметить, что множество людей, вышедших из одной среды, описанию которой было посвящено начало этого рассказа, заняли видное положение в другой, совершенно от нее отличной, и вполне вероятно (так, известно, что ежегодно в Париже заключается определенное количество браков), другая буржуазная среда, образованная и богатая, предоставляла приблизительно равное число людей — таких как Сван, как Легранден, я или Блок, — которые, подобно потоку, впадающему в другую реку, бросались, словно в океан, в «высший свет». И кстати сказать, совсем неплохо там ориентировались, ибо если юный граф де Камбремер очаровывал все общество своей изысканностью, утонченностью, сдержанной элегантностью, я узнавал в этих качествах — как и в его выразительном взгляде, в его страстном стремлении добиться успеха — то, что отличало уже его дядю Леграндена, старого приятеля моих родителей, типичного буржуа, хотя и с аристократическими манерами. Доброта, или, если угодно, зрелость, которая в конечном итоге смягчала натуры изначально даже более резкие, чем Блок, такое же распространенное явление, как и чувство справедливости, и, если мы сами считаем свое дело справедливым, судью, настроенного враждебно к нам, мы должны опасаться не больше, чем судью-друга. И внуки Блока будут, должно быть, с самого рождения добры и скромны. Блоку, возможно, было еще до этого далеко. Но я обратил внимание, что он, который некогда делал вид, что просто обязан, потратив два часа на дорогу, навестить кого-то, кто его об этом и не просил вовсе, теперь, когда его так часто приглашали не только на обеды и ужины, но и провести недельку-другую то там, то здесь, отвергал многие из этих приглашений, причем не хвалился ни когда получал их, ни когда отвергал. Сдержанность в делах, в словах пришла к нему вместе с новым социальным положением и с возрастом, своего рода социальным возрастом, если можно так выразиться. Без сомнения, Блок прежде был нескромен и несдержан, равно как и неспособен на доброжелательность и сочувствие. Но некоторые недостатки, некоторые качества соотносятся не столько с тем или иным человеком, сколько с тем или иным моментом существования, если рассматривать его с социальной точки зрения. Можно сказать, что они расположены практически вне людей, что проходят, освещенные их светом, в периоды солнцестояний нынешних, предыдущих, неизбежных. Врачи, которые пытаются определить действие лекарства, уменьшает оно или увеличивает кислотность желудка, активизирует или замедляет его секрецию, получают совершенно различные результаты, и зависит это не от желудка, из которого они берут желудочный сок на анализ, а от того, в какой именно момент они это делают, в какой степени успело уже подействовать лекарство.

Вот так и имя Германтов, сколько оно существовало, являлось словно совокупностью всех имен, которые оно вбирало, которыми себя окружало, переживало утраты, пополнялось новыми элементами, подобно тому как в садах цветы, едва лишь давшие бутоны, готовые прийти на смену тем, которые уже вовсю цветут, смешиваются в единой массе, что кажется все такой же, но только не тем, кто был лишен возможности наблюдать это зрелище постоянно и все еще хранит в своих воспоминаниях точный образ тех, кого уже нет.

Не один человек из тех, кого собрал этот праздник или воспоминания о ком сумел воскресить во мне, представал передо мною поочередно во всевозможных обличьях и образах, в несходных обстоятельствах, зачастую контрастных, откуда они, один за другим возникая передо мной, извлекали различные грани моей жизни, показывали их под другим углом зрения, так бывает при неровности почвы, когда какой-нибудь холм или замок появляется то справа, то слева, то возвышается над лесом, то проглядывает в долине, и путнику, идущему или едущему по дороге, указывает, как меняется направление и высота. Поднимаясь все выше и выше, мне удавалось в конце концов отыскать образы одного и того же человека, отделенные один от другого временным интервалом настолько длинным, сохраненные в памяти настолько различными «я», сами обладающие значениями настолько несходными, что я обычно просто пропускал их, когда полагал, будто охватываю всю историю своих отношений с ними, и даже уже не верил, что знал их когда-то, и для того чтобы установить связь, как бы отыскать этимологию, с тем первоначальным значением, какое имели они для меня, мне необходима была случайная вспышка. Стоя по другую сторону изгороди шиповника, мадемуазель Сван бросила на меня взгляд, значение которого я, оглянувшись назад, словно подретушировал, это было желание. Любовник госпожи Сван, если верить слухам Комбре, глядел на меня из-за той же изгороди с весьма суровым видом, который я тоже воспринимал уже иначе, чем прежде; впрочем, он сам с тех пор изменился настолько, что я совершенно не узнал его в Бальбеке в том господине, который разглядывал какую-то афишу возле казино и о ком мне случалось раз в десять лет вдруг вспомнить, подумав при этом: «Но это же был господин де Шарлюс, надо же, как забавно!» Герцогиня Германтская на свадьбе доктора Персепье, госпожа Сван в розовом платье у моего двоюродного деда, госпожа де Камбремер, сестра Леграндена, занимавшая столь высокое положение в обществе, что он боялся, как бы мы не стали просить дать к ней рекомендации, множество других, имевших отношение к Свану, к Сен-Лу и другим, — образов этих было столько, что я порой, когда мне случалось отыскать их, развлекался тем, что ставил их, словно заглавную страницу, в самом начале моих отношений с этими разными людьми, но все это были всего-навсего образы, никак не связанные с самим человеком, с которым, впрочем, ничего уже не было связано. Дело не только в том, что одни люди обладают памятью, а другие нет (не говоря уже о полном забытьи, каким страдали жены турецких послов и не только они, что всегда позволяет отыскать — то ли предыдущее известие изглаживается по прошествии недели, то ли последующее обладает способностью изгонять его — всегда позволяет отыскать местечко для нового известия, только что полученного, будь оно даже противоположно по смыслу), дело еще и в том, что два разных человека помнят вовсе не одно и то же. Один не обратит никакого внимания на некий случай, из-за которого другого будут мучить угрызения совести, зато ухватит на лету, приняв за особенный, красноречивый знак, слово, которое другой пропустит мимо ушей, не обратив на него внимания. Нежелание признать свою ошибку, когда был высказан неверный прогноз, ограничивает длительность воспоминания о нем и довольно скоро позволяет утверждать, что, собственно говоря, никакого прогноза и не было. И наконец, интерес другого рода, более бескорыстный, тоже разнообразит память: так, к примеру, если напомнить поэту о каком-либо обстоятельстве, он, позабывший фактическую сторону дела, удерживает в памяти какое-то мимолетное ощущение. Потому-то после двадцатилетнего отсутствия люди встречают не злобу, какой опасались, но невольное, неосознанное прощение, и в то же самое время — от других — столько ненависти, причины которой (поскольку забыто дурное впечатление, сопутствующее ей в свое время) никто объяснить уже не может. Точно так же, даже если говорить о людях, которых знаешь лучше всего, даты знакомства из памяти изглаживаются совершенно. И поскольку герцогиня Германтская впервые увидела Блока лет по меньшей мере двадцать назад, она готова была бы поклясться, что он по рождению принадлежит к ее миру и в двухлетнем возрасте его укачивала на коленях герцогиня Шартрская.

А сколько раз все эти люди являлись передо мною на протяжении всей их жизни, различные обстоятельства которой, казалось, представляли их теми же людьми, но под разными обличьями, и этому были причины; оттого, что точки моей жизни, через которые оказались пропущены нити жизни каждого из этих людей, были разными, нити самые удаленные по времени и по расстоянию перепутались и переплелись, можно было подумать, жизнь обладала весьма ограниченным количеством этих самых нитей, необходимых, чтобы выполнить те или иные узоры. Как, к примеру, разнесены в моем прошлом, в различных моих прошлых, мои визиты к дяде Адольфу, племянник госпожи де Вильпаризи, кузина маршала, Легранден и его сестра, приятель Франсуазы, старый жилетник! А сегодня все эти нити оказались переплетены в своеобразный уток, основу ткани, и стали то четой Сен-Лу, то молодой супружеской парой Камбремер, не говоря уже о Мореле и о стольких других людях, сплетение которых и стало некоей целостностью, то есть обстоятельством, а отдельный человек — лишь его составляющей частью. Я прожил уже достаточно долгую жизнь, чтобы большинству существ, подаренных мне ею, смог отыскать в пару, в совершенно противоположных закоулках моей памяти, другое существо, дополняющее то, первое. К Эльстиру, которому, как я мог сам убедиться, здесь было уготовано самое почетное место, я мог прибавить свои первые воспоминания о Вердюренах, о Котарах, разговор в ресторанчике Ривебеля, праздник, на котором я познакомился с Альбертиной, и множество других воспоминаний. Так любитель искусства, которому показывают ставень алтарного иконостаса, вспоминает, в какой церкви, каком музее, в каких частных коллекциях рассеяны остальные (точно так же, как, сверяясь с каталогами аукционов или регулярно посещая антикварные салоны, он в конце концов находит предмет, парный тому, каким уже обладает), и мысленно может воссоздать пределлу или алтарь целиком. Подобно тому как ведро, поднимаемое лебедкой, много раз касается веревки, причем в разных местах, так и в моей жизни не было ни одного человека, да, собственно говоря, ни одной вещи, которым не пришлось бы исполнять по очереди совершенно разные роли. Шла ли речь об обыкновенном светском знакомстве, даже о каком-либо заурядном предмете, если по прошествии нескольких лет я обнаруживал их в своих воспоминаниях, то видел, что жизнь, оказывается, не переставая, опутывала их множеством нитей, которые в конце концов затушевывали его этим прекрасным неповторимым бархатом лет, подобным тому, который окутывает обыкновенный водный желоб в старых парках изумрудным покрывалом.

Но не только обличье этих людей порождало к жизни героев моих сновидений. Ведь для них жизнь, давно погруженная в сновидение юности и любви, сама уже стала сном. Они позабыли всё, и злобу, и ненависть, и для того, чтобы убедиться, что именно к этой, стоящей сейчас перед ними, особе они уже лет десять как не обращали ни единого слова, им необходимо было свериться с неким реестром, но и он был столь же неотчетлив и расплывчат, как и сон, где тебя вроде бы кто-то оскорбил, но уже не вспомнить, кто именно и как. И все эти сновидения придавали необыкновенный контраст политической жизни, когда в правительстве оказывались два министра, когда-то обвинившие один другого в убийстве или измене. У некоторых стариков, особенно в дни, следующие за теми, когда они имели счастье любить, это сновидение становилось плотным и густым, как сама смерть. В такие дни нельзя было ни о чем спрашивать даже президента Республики, он не помнил ничего. Потом, если дать ему немного отдохнуть, воспоминания о политических делах постепенно возвращались к нему, расплывчатые, как во сне.

Порой существо, столь отличное от того, каким я знал его когда-то, являлось ко мне не в одном, а в нескольких образах. Так в течение многих лет Бергот представлялся мне мягким, чудесным стариком, я цепенел, словно передо мною было чудесное видение, при виде серой шляпы Свана или фиолетового манто его жены, при мысли о тайне, которая окутывала имя герцогини Германтской и, подобно облаку, витала в салоне: почти сказочные истоки, чудесная мифология отношений, ставших впоследствии столь банальными, но продолжавшихся в прошлом так отчетливо, с таким ярким свечением на небе, какое оставляет искрящийся хвост кометы. И даже те отношения, чье начало было далеко от волшебства и таинственности, как мои отношения с госпожой де Сувре, столь сухие и безупречно светские сегодня, сохранили первую улыбку, более спокойную, более нежную и столь четко очерченную в великолепии раннего вечера на берегу моря, весенних сумерек в Париже, наполненных грохотом экипажей, поднявшейся пылью и солнцем, мерцающим, словно мы глядели на него сквозь толщу воды. И, быть может, госпожа де Сувре сама по себе значила не бог весть что, будь ее изображение извлечено из этой рамки, так бывает порой с памятниками (например, церковь Санта-Мария делла Салюте), которые, не отличаясь большой красотой, кажутся великолепными именно там, где они находятся, — но она являлась частью комплекта воспоминаний, я оценивал их вместе, «одно в другом», не задаваясь вопросом, в какую цену шла именно особа госпожи де Сувре.

Поделиться с друзьями: