Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Обретенное время

Пруст Марсель

Шрифт:

Поскольку один из приятелей Блока явился с опозданием, тот с удовольствием поинтересовался у него, приходилось ли ему когда-либо слышать Рахиль, затем в самых восторженных тонах принялся описывать, какая у нее дикция, почувствовав внезапно потребность просветить другого, изрядно преувеличивая удовольствие, которое, по правде говоря, вовсе не испытывал при чтении. Затем Блок с преувеличенным энтузиазмом поздравил Рахиль каким-то писклявым голосом и представил своего друга, который заявил, что никогда прежде ему не приходилось испытывать подобного восхищения; а Рахиль, будучи теперь знакома со знатными светскими дамами, хотя и не осознавая, что подражает им, ответила: «О! Вы мне так льстите, чрезвычайно польщена вашей оценкой». Приятель Блока поинтересовался, что она думает о Берма. «Несчастная женщина, похоже, она впала в беспросветную нужду. Не могу сказать, что она была талантлива, это нельзя по большому счету назвать талантом, и вкус у нее всегда был ужасный, но, в конце концов, по-своему и она на что-то годилась; ее игра отличалась живостью, и потом, это была добрая душа, очень щедрая, она разорилась на других, и вот результат: уже давным-давно у нее нет ни гроша, потому что давным-давно публике не нравится, что она делает… Впрочем, — со смехом добавила она, — сами понимаете, я не имела возможности слушать ее в лучшие годы по причине моего возраста, естественно, и, когда она заканчивала, я была еще слишком молода, чтобы оценить». — «Разве она не умела прекрасно читать стихи?» — отважился спросить приятель Блока исключительно ради того, чтобы польстить Рахили, на что та и ответила: «Что вы! Вот этого-то как раз она не умела никогда, исключительно только проза, причем любая — по-китайски, на волапюке, все, что угодно, только не стихи».

Но я понимал, что время само по себе вовсе не обязательно приводит к прогрессу в искусстве. И точно так же, как какой-нибудь автор XV11 века, не знавший про французскую революцию, про войну, не знакомый с современными научными открытиями, может быть гораздо лучше какого-нибудь современного писателя, а возможно, даже Фагон был столь же великим врачом, что и дю Бульбон (превосходство в уровне гениальности компенсирует в данном случае недостаточность познаний), точно так же и Берма была, как говорится, в тысячу раз выше Рахили, и время, сделав ее звездой тогда же, когда и Эльстира, превознесло посредственность, но уже увековечило гений.

Не следует удивляться, что бывшая любовница Сен-Лу так поносила Берма. Ладно бы она делала это в молодости. Но раз не сделала тогда, значит, сейчас было самое время. Когда женщина знатного происхождения, обладающая глубоким умом, безграничной добротой, становится актрисой, проявляет в этой новой для себя профессии огромный талант, познает успех, мы удивляемся, если, оказавшись рядом с нею через много лет, слышим не присущий ей язык, но язык актрис, едкие замечания в адрес своих коллег, — все эти наслоения, что за «тридцать лет в театре» могут изменить любое человеческое существо. У Рахили были эти самые «тридцать лет в театре», и при этом отсутствовало знатное происхождение.

«Говорите все что угодно, но это восхитительно, сколько изящества, настроения, сколько ума, никто никогда прежде так стихов не читал», — заявила герцогиня, опасавшаяся, как бы Жильберта не стала поносить актрису. Но та отошла к соседней группе, не желая ссориться с теткой, которая, следует сказать, говорила о Рахили лишь самые банальные вещи. Герцогиня Германтская на склоне лет чувствовала, как в ней пробуждается новое любопытство. Свет уже не мог его удовлетворить. То, что она занимала в этом самом свете главенствующее место, было так же очевидно для нее, как и то, что небо парит над землей. Она полагала, что ей не было необходимости укреплять положение, которое и без того казалось незыблемым. Зато, читая книги, посещая театры, она хотела заполучать продолжения этих книг и этих спектаклей; как когда-то в крошечном садике, где собирались гости за стаканчиком оранжада и куда запросто приходили все самые изысканные светские дамы и господа, среди ароматных дуновений вечера и облачков пыльцы она купалась в атмосфере элегантности и светскости, точно так же теперь в ней пробудились потребности совсем иного рода: понимать суть той или иной литературной полемики, узнать мир писателей, общаться с актрисами. Ее утомленный ум жаждал новой пищи. Чтобы познакомиться с теми и другими, она сблизилась с женщинами, с которыми некогда не пожелала бы обменяться визитными карточками и которые в надежде обратить на себя ее внимание ссылались на близкую дружбу с директором такого-то театра. Первая приглашенная актриса сочла, что она одна допущена в этот восхитительный мир, который показался вполне посредственным второй актрисе, когда та увидела свою предшественницу. Поскольку иные ее вечера удостаивали своим посещением высочайшие особы, герцогиня полагала, что в ее положении не произошло никаких изменений. В действительности же она, единственная обладательница чистой, без примесей, крови, она, которая, принадлежа Германтам по праву рождения, могла подписываться «Германтская-Германтская», когда не подписывалась просто «герцогиня Германтская», она, которая даже своим невесткам казалась чем-то исключительно драгоценным, подобно Моисею, спасенному из вод, Христу, избегнувшему опасностей в Египте, Людовику XVII, спасшемуся в замке Тампль, она принесла все в жертву этой наследственной потребности в духовной пище, что привело к социальному падению госпожи де Вильпаризи, она сама превратилась в своего рода госпожу де Вильпаризи, и снобистски настроенные дамы опасались встретить у нее дома такого-то или такую-то, а молодые люди, видя конечный результат, но не зная, что ему предшествовало, полагали, будто она принадлежит к Германтам не лучшего сорта, так сказать, не лучшего разлива, к опустившимся Германтам.

Но поскольку даже у хороших писателей с приближением старости или от избытка творческого рвения часто иссякает талант, тем более можно извинить великосветских дам, у которых начиная с определенного момента иссякает разум. В грубом уме герцогини Германтской Сван не смог бы узнать «гибкости» принцессы Ломской. На склоне лет, от усталости или малейшего напряжения, герцогиня Германтская способна была изречь неимоверную глупость. Конечно же, множество раз и даже на протяжении сегодняшнего приема она вновь становилась той женщиной, что я знал когда-то, и демонстрировала прежнее изящество и ясность ума. Но наряду с этим довольно часто случалось, что остроумное, блестящее слово, способное в былые времена, подобно интеллектуальному скипетру, пронзить самых выдающихся людей Парижа, теперь выстреливало тоже, но на сей раз, если можно так выразиться, вхолостую. Когда наступал момент вставить слово, она делала такую же, как прежде, многозначительную паузу, которая длилась ровно столько же секунд, изображала, что колеблется, пытаясь сформулировать, но то, что в итоге слетало с ее уст, не стоило решительно ничего. Слишком немногие из завсегдатаев способны были это заметить! Подобного рода ухищрения заставляли их верить в то, что ум остался прежним, такое происходит с некоторыми людьми, которые, суеверно привыкнув к определенному сорту пирожных, все продолжают и продолжают заказывать свои птифуры в той же кондитерской, словно не замечая, что они сделались несъедобны. Уже во время войны герцогине случалось давать доказательства подобного рода слабостей. Если кто-то произносил в ее присутствии слово «культура», она, улыбнувшись, останавливала его, бросала лукавый взгляд и изрекала «K-K-K-Kultur» на немецкий манер, что неизменно вызывало смех друзей, полагавших, что это вот остроумие и есть проявления знаменитого духа Германтов. И, вне всякого сомнения, это было то же выражение лица, та же интонация, та же улыбка, что когда-то так очаровали Бергота, который, впрочем, тоже сохранил свою манеру обрубать фразу, свои междометия, многоточия, свои эпитеты, всю эту многозначительную бессмыслицу. Но новые гости удивлялись и, если им не случалось застать ее в тот день, когда она могла еще выглядеть забавной и «в отличной форме», говорили: «До чего же она глупа!»

Впрочем, герцогиня могла постараться ввести в приличествующие рамки свое общение с малоподходящими людьми и не вмешивать сюда членов своего семейства, которые были ей необходимы для аристократического престижа. Если она, дабы достойно исполнить свою роль покровительницы искусства, приглашала в театр какого-нибудь министра или художника и те простодушно интересовались, находятся ли в зале ее невестка или муж, герцогиня, слегка напуганная, но старательно изображая беспечность и отвагу, отвечала: «Понятия не имею. Как только я выхожу из дома, я перестаю интересоваться, что делает мое семейство. Для политиков и художников я вдова». Точно так же она прилагала усилия, чтобы какой-нибудь слишком угодливый парвеню не сделался объектом грубых выпадов — а сама она навлекла на себя упреки — госпожи де Марсант и Базена.

«Даже не могу вам передать, какое удовольствие встретить вас снова. Боже мой, когда мы виделись с вами в последний раз?..» — «У госпожи д'Агригент, нам нередко приходилось там с вами встречаться». — «Разумеется, я часто там бывала, бедняга, как Базен любил ее тогда. Меня чаще всего можно было встретить у какой-нибудь его — на тот момент — доброй приятельницы, он говорил мне: «Непременно сходите к ней с визитом». По правде сказать, мне казалось это несколько неуместным, эти вот «послеобеденные визиты», которые он велел мне делать всякий раз, когда ему случалось «отобедать» самому. В конце концов я довольно быстро привыкла, но самое неприятное заключалось в том, что я была вынуждена сохранять эти отношения после того, когда он рвал свои. Мне всегда по этому поводу приходили на память стихи Виктора Гюго:

Оставь печали мне, а счастье забери!

Я все же, как сказано в том же стихотворении, «появлялась с улыбкой», но, по правде говоря, это не совсем верно, ему следовало бы предоставить мне несколько большую свободу в отношении своих любовниц, поскольку в результате всех этих ненужных визитов я в один прекрасный момент вдруг поняла, что у меня не осталось ни одного свободного вечера. Впрочем, то время в сравнении с нынешним кажется мне относительно спокойным. Боже мой, приди ему вновь в голову обмануть меня, я была бы только польщена, это вернуло бы мне молодость. Мне гораздо больше нравилось его прежнее поведение. Черт побери, как давно он меня не обманывал, наверное, он даже забыл, как это делается! Ах! несмотря ни на что, нам все-таки неплохо вместе, мы разговариваем, мы, в общем, даже любим друг друга», — сказала мне герцогиня, опасаясь, что я не понял, что они окончательно расстались, так говорят о каком-нибудь тяжелобольном приятеле: «Но говорит он еще очень хорошо, сегодня утром я читал ему целый час». Она добавила: «Я скажу ему, что вы здесь, он непременно захочет с вами повидаться». И она приблизилась к герцогу, который, сидя на диване возле какой-то дамы, оживленно с нею беседовал. Я был в восхищении от того, что он почти не изменился, только поседел, и выглядел по-прежнему столь же величественным и прекрасным. Но при виде подошедшей к нему жены он рассвирепел настолько, что та сочла за лучшее ретироваться. «Он занят, не знаю, что он такое делает, сами сейчас увидите», — сказала герцогиня Германтская, предоставив мне возможность выпутываться самому.

К нам присоединился Блок и от лица своей американки поинтересовался, кто была эта юная герцогиня, что только что отошла, я ответил, что это была племянница господина де Бреоте, и Блок, которому это имя не говорило ровным счетом ничего, спросил, кто это. «А! Бреоте! — воскликнула герцогиня Германтская, обращаясь ко мне, — вы должны помнить. Как это было давно, как далеко! Ну что вы, это был такой сноб. Эти люди жили неподалеку от моей свекрови. Вам это вряд ли будет интересно, господин Блок, а вот наш друг совсем другое дело, когда-то он знал все это, в то же время, что и я», — добавила герцогиня Германтская, указывая на меня и напоминая мне свои прежние манеры давно уже прошедших времен. Как, должно быть, изменились мнения и взгляды герцогини Германтской, если своего очаровательного Бабала она задним числом считала снобом. С другой стороны, он не просто отодвинулся, отступил во времени, но — странная вещь, которой я не осознавал прежде, когда, делая первые свои шаги в свете, считал его одним из самых знатных и влиятельных людей Парижа, из тех, кто навсегда останется в его светской истории, подобно тому, как Кольбер — в истории царствования Людовика XIV: на нем тоже лежал какой-то отпечаток провинциальности, его деревенский особняк стоял по соседству с домом старой герцогини, и принцесса Ломская общалась с ним запросто. Однако этот самый Бреоте, лишенный своего остроумия, отодвинутый на столько лет назад, что сам составлял целую эпоху (это доказывало, что герцогиня забыла его совершенно) и в окружении Германтов являлся, во что я не смог бы поверить в тот первый вечер в Опера Комик, когда он показался мне настоящим морским божеством, обитающим в своей прибрежной пещере, связующим звеном между герцогиней и мной, поскольку она сама вспомнила, что я был с ним знаком, а следовательно, являлся и ее другом тоже, то есть если и не принадлежал по праву рождения к тому же миру, что и она, но по крайней мере жил в этом мире гораздо дольше, чем большинство из присутствующих, и она помнила об этом, впрочем, помнила довольно неточно, поскольку забыла некоторые обстоятельства, которые лично мне казались тогда самыми значительными, например, то, что я не посещал Германтов и был всего-навсего мелким буржуа из Комбре в те времена, когда она ходила на свадебную мессу мадемуазель Персепье, что она, несмотря на просьбы Сен-Лу, не приглашала меня и в последующие годы, после своего появления в Опера Комик. Что до меня, то мне казалось это крайне важным, ведь именно в тот самый момент жизнь герцогини Германтской представлялась мне настоящим раем, куда я не имел доступа. Но ей-то она в ту пору казалась обычной, повседневной, ничем не примечательной жизнью, и коль скоро начиная с какого-то момента я часто стал обедать у нее, а еще до этого оказалось, что я друг ее тетушки и племянника, она не могла вспомнить точно, к какому времени относится начало нашей дружбы, и даже сама не подозревала, какой чудовищный анахронизм допускала, передвигая это начало на несколько лет раньше. Ибо это означало, будто я был знаком с герцогиней Германтской из семейства недоступных Германтов, будто меня принимали в святилище этого имени, высеченного золотыми буквами, в предместье Сен-Жермен, в то время как я просто-напросто приходил обедать к некоей даме, ничем, на мой взгляд, не отличавшейся от прочих, которая время от времени приглашала меня отнюдь не спуститься в подводное царство нереид, а просто провести вечер в ложе своей кузины. «Если желаете узнать какие-либо подробности об этом самом Бреоте, который, впрочем, совершенно этого не заслуживает, — добавила она, обращаясь к Блоку, — поинтересуйтесь у этого вот малого (который, напротив, заслуживает этого стократ): сколько раз он обедал с ним у меня. Не правда ли, у меня вы с ним и познакомились? Во всяком случае, со Сваном вы познакомились именно у меня». И меня в равной степени удивило как то, что она полагала, будто с Бреоте я мог познакомиться в каком-либо другом месте, то есть посещал светские приемы еще до знакомства с нею, так и то, что она верила, будто со Сваном я познакомился тоже у нее. Во всяком случае, когда Жильберта представляла Бреоте: «Это старинный наш сосед по загородному имению, мы с таким удовольствием вспомнили с ним Тансонвиль», между тем как тогда, в Тансонвиле, он их не посещал вовсе, она лгала куда больше, чем лгал я, говоря о Сване: «Это сосед наш по имению, он часто навещал нас вечерами», притом что Сван ассоциировался для меня с кем угодно, только не с Германтами.

«Вы даже не поверите. Когда этот человек говорил о высочествах, его откровенности не было предела. У него имелся целый букет забавных историй о Германтах, о моей свекрови, о госпоже де Варамбон еще до того, как та оказалась рядом с принцессой Пармской. Но кто теперь помнит какую-то там госпожу де Варамбон? Вот, пожалуй, этот малый, о да, он знает все, но теперь все это в прошлом, даже имена этих людей уже давно забылись, впрочем, они и не заслуживали того, чтобы о них помнили». И я понимал, что, несмотря на кажущуюся монолитность высшего света, в котором социальные связи представляются неразрывными и прочными, остаются все же отдельные островки, по крайней мере то, что оставило от них Время, они изменили имя и уже непостижимы для тех, кто явился, когда очертания изменились тоже. «Эта славная дама выдавала порой совершенно неслыханные глупости, — вновь заговорила герцогиня, которая, будучи нечувствительна к поэзии непостижимого, что является результатом воздействия времени, буквально во всем способна была отыскать смешное, сводимое к литературе в жанре Мейлака, демонстрируя, таким образом, знаменитый дух Германтов. — В какой-то период она все время, не переставая, сосала пастилки, их прописывали тогда от кашля, и назывались они, — добавила она, сама посмеиваясь над этим странным названием, столь известным в ту пору и совершенно неведомым теперь людям, которым она все это рассказывала, — пастилки Жероделя. Однажды моя свекровь сказала ей: «Мадам де Варамбон, если вы будете все время сосать пастилки Жероделя, у вас заболит желудок». — «Но, госпожа герцогиня, — ответила на это госпожа де Варамбон, — с чего это у меня заболит желудок, если эти пастилки воздействуют на бронхи?» А еще она говорила: «У герцогини такая красивая корова, такая красивая, что ее всегда берут производителем». Герцогиня Германтская охотно бы порассказала всяких историй про госпожу де Варамбон, каковых мы в свое время знавали просто сотни, но мы чувствовали, что в невежественной памяти Блока это имя не воскрешало ни один из тех образов, что возникали у нас, едва лишь речь заходила о госпоже де Варамбон, о господине де Бреоте, о принце Агрижантском, и по этой самой причине они, должно быть, вызывали у него почтение, которое я находил хотя и несколько преувеличенным, но вполне объяснимым, и не потому, что и сам испытывал его, просто наши собственные ошибки и смешные черточки делают нас, даже когда мы вытащили их на свет, более снисходительными к ошибкам и смешным черточкам других.

Обстоятельства, впрочем, весьма незначительные, того давно ушедшего времени были утрачены настолько, что когда некто, стоящий неподалеку от меня, поинтересовался, действительно ли земли Тансонвиля достались Жильберте от ее отца, послышался ответ: «Ничего подобного! Они перешли от семьи ее мужа. Это все со стороны Германтов. Ведь Тансонвиль — это совсем рядом с Германтами. Вначале это принадлежало госпоже де Марсант, матери маркиза де Сен-Лу. Только все было много раз заложено. Земли дали в качестве приданого жениху и вновь выкупили для мадемуазель де Форшвиль». А в другой раз, когда я заговорил с кем-то из присутствующих о Сване, пытаясь объяснить, что же представлял из себя образованный человек того времени, мне ответили: «А! да-да, герцогиня Германтская рассказывала о нем, это такой пожилой господин, с которым вы познакомились у нее в доме, не правда ли?»

Поделиться с друзьями: