Ледолом
Шрифт:
Он быстро вернулся к ней, дернул за козырек кожаный свой картуз.
— Ничего мне не понятно! Это как же так? Ни нашим, значит, ни вашим? Разве этому партия комсомольцев учит? Вы чего платок мнете, чего тискаете?.. Где же ваша прямота, где честность? — В голосе пастуха — боль, обида. — Эх, Нюрка, по-другому я о вас думал!
Она торопливо спрятала платок, схватила широкую ладонь Семена, сжала изо всех сил, — пальцы у нее тонкие, но твердые, холодные.
— Ты по-прежнему верь мне! Уж если я нашла правильную дорогу, не сверну с нее. Вот моя прямота и честность! Только не могу я сейчас голосовать. Ни за Яшку, ни против, не могу…
Пастух сбил носком сапога мерзлую кочку, угрюмо сказал:
— Боюсь подумать, а напрашивается… Может, вы на собраниях — с нами, а глазом в чужую сторону косите? За это нельзя миловать, кем бы мне человек ни приходился.
— Семен! — почти со слезами выкрикнула Анка. — Горе какое! Неужели могу я врать в такую минуту? Дед у меня при смерти… Как тебе не совестно?.. Да у меня язык отсохнет… Ну, в душе я, чтобы исключить Яшку. А когда подниму руку, он скажет: по личной злобе…
— Это почему же он так скажет?
Анка молчит минуту, другую, потом с усилием произносит:
— Вот какой ты непонятливый… Да ведь дед заявление написал.
— Дед, а не ты.
— Ну, а я его внучка. Родня или нет?
— Родня-то родня, только Яшка нам такой чужак, что уж тут ни с какими предрассудками считаться не приходится. Режь правду в лицо, а там наплевать, что подумает.
— Семен, — просит Анка, — я после все подробно объясню. А сейчас у меня сил нет. Мне ведь не жалости надо, а понять прошу.
— Все объяснишь?
— Вот мое комсомольское слово — объясню!
— Ну, ладно, Нюрка, верю пока, — смягчаясь, говорит пастух. — Ты не очень горюй, может, поднимется дед. Он сильный старик… Значит, я так ребятам и передам: хоть тебя и нет, но ты голосуешь за исключение.
— Так и передай.
— Ну вот, а говоришь — воздерживаюсь.
Гулко стуча сапогами о подмерзшую землю, пастух направляется в ближайший переулок.
Анка смотрит вслед ему. Ей хотелось бы сказать Семену, что он хорошо оделся: пиджак, сапоги, фуражка — все новое, и что эта обряда идет к нему. Но Гасилин уже скрылся за углом.
…В избу к Назару Климову один за другим собираются соседи, становится тесно, душно.
Дед полусидит на подушках, шумно дышит.
— Простите меня, ежели в чем виновен, — слабым, но спокойным голосом говорит он.
Мужчины затоптались на месте, поклонились в пояс. Женщины всхлипнули.
— Бог простит, Назар Петрович. Нас прости, Христа ради.
Дед отыскал глазами Анку:
— Выдь на одну минуту. — Проводив ее взглядом за дверь, он продолжает. — Вот что, шабры. Внучка у меня остается. У ней на свете души родной нет… Есть одна, да еще под сердцем, помощь от нее слабая…
Женщины с любопытством вытянули шеи, сдвинулись теснее.
— Чужим промашкам мы рады, поглазеть на них любим, а осудить еще больше. Слушайте, прошу вас в последний час: черным словом ее не обижайте. А обидите, — он угрожающе шевельнул косматыми бровями, — к обидчику приду, так и знайте, горько ему будет. В глаза наплюю, с морского дна доста… — Дед повалился на подушки, захрипел, в углах рта показалась пена. — Анку, Анку покличьте! — из последних сил позвал он.
Назар обхватил рукою шею внучки, шепнул на ухо:
— Слышал, как с бабкой говорила, не спал, умница ты у меня!
Его начинают бить предсмертные судороги. Оставляя ноги и голову на лавке, он выгибает круто спину и высоко приподнимается животом, потом шумно хлопается о постель.
— Попа бы надо, — суетятся женщины. — Да где его взять?
Внезапно дед перевертывается лицом вниз. Приподнявшись на левом локте, правой рукой и искаженным лицом он показывает в передний угол на иконы и картавит Анке:
— Убеги эти… на чегдак… Могигся, чтобы дгя тебя подняг… Обмануг… не помог… веги нести без попов… догогу без них найду…
Потом он успокоился и забылся. Через минуту очнулся и внятно спросил Анку:
— Убгага?
Получив утвердительный ответ, он довольно улыбнулся.
— Пгощай, до свиданья…
На лицо его набежала светлая строгость. Мелко вздрагивая, он начал вытягиваться на лавке во всю длину своего огромного тела. Расходясь, соседи судачат, осуждают:
— Невиданное дело! Бог его к себе призывает, а он бога из избы выносит.
— Анка-то, Анка!.. Как у нее руки не отломились!
— А чего тут сделаешь? Последняя воля, надо исполнять.
— Это — не воля, а перед смертью черт нашептал.
Соседки сокрушенно качают головами:
— Не будет Анке счастья в жизни за такое дело, не будет… С дитем остается. От кого бы это?..
— Придет время — объявится, от кого. Тут не утаишь.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В тот же вечер состоялось собрание комсомольской ячейки. Началось оно с опозданием: два раза посылали за Яшкой. Наконец он явился, уселся поближе к лампе, закинул ногу за ногу, — на сапогах новые галоши, хотя на улице сухо. Вид у него независимый, даже вызывающий, но глаза тревожно бегают.
— Что же это, — говорит Яшка, — за одним по два раза гонцов посылают, требуют, от дела отрывают, а другие не торопятся, о них и не вспомнят. Почему нет Анки?
Никто ему не ответил. Ребята сидели, избегая глядеть друг на друга, каждому было как-то неловко, словно именно его нехорошие поступки собирались сегодня обсуждать. Все это были пареньки лет по семнадцати — восемнадцати, дети бедноты, батраков. Ванюшка Чеботарев сосредоточенно раскладывал по столу бумаги, готовясь писать протокол: обычно он и собрания вел и протокол сам составлял, другим не доверял — напутать могут.
Только Сергунька Дерябин — сын Самсона Хряща, худощавый, вытянутый — ростом в отца пошел, — отозвался из своего угла на Яшкин вопрос:
— У Анки же горе, дед помер.
— А-а, — протянул Яшка, — скончался. Тогда — уважительно. Между прочим, не тем будь помянут, склочный был старик. На все критику наводил, все не так, не по его… Что же, начнем?
— Придет время, начнем, — сказал Семен Гасилин.
Он сидит особняком, у противоположной стены, чуть откинувшись к спинке стула, по привычке вытянув длинные ноги. Семен пока что единственный в Усладе кандидат партии; он прикреплен к организации волостного села, куда и ходит на собрания — сорок верст в один конец, сорок — в другой. Каждое такое путешествие занимает у него три-четыре дня. Впрочем, в одинаковом с ним положении и другие партийцы — одиночки в деревнях, разница лишь в том, что те живут поближе к Стожарам и приезжают на лошадях. У пастуха лошади нет. Председатель Совета Окулов подводы ему никогда не предлагает, а Семен из гордости не просит. К каждому собранию он готовится точно к празднику, одевается во все чистое, бреется. В Стожарах — как бы иной свет: село большое, людное, есть с кем поговорить, посоветоваться. Пастух возвращается оттуда оживленный, бодрый, набравшись новых сил, делится с комсомольцами новостями, приносит и раздает газеты. Он умеет держаться с ребятами, не подчеркивает разницы в возрасте, — и о простом и о серьезном деле говорит с ними, как с ровней.