Ледолом
Шрифт:
— Да ведь сколько я проезжу, Сергей Васильевич? Три дня — туда, день — там, три — оттуда. А мне материалы по городу к конференции готовить.
Прикинет секретарь сроки поездки, вздохнет:
— Видно, уж опять местными силами обойдутся. Составляйте письмо стожаровскому волкому.
А главное, и в Сарыни нужных людей не хватало. Много ли передовиков рабочих на двух мельницах и трех заводиках? И здесь поредели ряды за гражданскую войну. Чуть выдвинется человек — на месте дела хватает: в завкоме, в ячейке, или в волостное учреждение пошлют. Открылась уездная совпартшкола, да ведь первого выпуска два года надо ждать. И десятки отдаленных сел и деревень в уезде обходились пока что собственными силами.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Услада расположилась в котловине равнобедренным треугольником. Чем дальше лезут в гору дома, тем короче становятся улицы. И всех выше стоит, немного на отлете, всего только один шатровый глинобитный дом, крытый железом. На переднем углу дома прибита жестяная дощечка, выкрашенная в желтую краску, а на дощечке белилами еще рукою покойного рыбного прасола Парфена Силаева полуславянскими буквами выведено: «Сей дом принадлежит Парфению Фомичу Силаеву». Парфен доводился родным братом сарынскому мельнику Андрону Силаеву, но уступал ему в уме и размахе, потому в городские тузы и не выбился, остался в Усладе.
Ныне суббота. По субботам рыбаки приезжают после недельного лова домой. Филипп Парфеныч по привычке выходит на крыльцо, смотрит на Волгу. Но плывут уже первые льдины, все рыбаки приехали на зимовку. К берегу подваливает только одна лодка. Увидев в ней Назара и Анку, Филипп безнадежно машет рукой и уходит в дом.
С полкою снастей Назар, тяжело дыша и часто останавливаясь, лезет в гору. Анка украдкой смотрит за ним. Деду трудно, но он перемогается. И только когда лодка опорожнена и вытащена по каткам далеко на берег, дед остается дома. А у Анки новые хлопоты: надо воды натаскать, баню истопить, постирать…
Остаток дня Назар проводит в постели; лежит, безмолвно уставившись усталыми глазами в потолок. Он сразу осунулся и почернел.
Вечером, когда по Усладе замигали первые огоньки, дед, остыв после бани, решает выйти из дому. Он одевается по-зимнему — в шубу, валенки и лохматую барашковую шапку, берет палку и поднимается в гору, к бывшему поповскому дому. Там в одной половине помещается сельский Совет, а в другой — изба-читальня.
Секретарь комсомольской ячейки Ванюшка Чеботарев сидит в читальне за столом и прибивает к сапогу оторвавшуюся подметку. Он — маленький, с узкой куриной грудью, лицо все в веснушках, как воронье яйцо, нос острый, тоже птичий. Увидев деда, он откидывает со лба белую прядь жидких волос, кладет сапог на стол и, протягивая Назару руку, басовито говорит:
— А, дедушка пролетарской революции! На зимовку прибыл? Анка тоже приехала?
Не дожидаясь ответа, Ванюшка начинает тараторить, сразу съехав на мальчишеский ломкий голос:
— Мы ее решили единогласно на все сто процентов от ячейки на перевыборах в Совет выдвинуть. Девка она напористая… Как прыгаешь? Скоро спектакль ставим. Ты молодого комсомольца, согласен, будешь играть?
Довольный шуткой, он смеется, широко, по-галочьи разевая рот с мелкими желтыми зубами.
Деду не до шуток. Он шумно дышит, навалившись на стол. Отдышавшись, длинным указательным пальцем тычет повелительно в стол:
— Пиши!
— Да мы уж ее на прошлом ячейковом собрании запротоколировали, тут и писать нечего…
Дед сердито машет руками:
— Не то! Сорока, черви козыри! Трещит, слова вымолвить не даст.
— Чего же писать-то?
— Слушай! Что говорить буду, то и пиши…
Он хватается за грудь и часто-часто, как рыба на берегу, ловит воздух широко раскрытым ртом, страшно выкатив глаза.
Ванюшка лезет на полку, достает лист бумаги и самодельную ручку, из лучины с прикрученным ниткой пером, с сокрушением глядит в чернильницу.
— На все сто процентов высохло!
Он засовывает руку в дымоход, достает щепоть сажи, сыплет ее в пузырек с водой и взбалтывает, потом поудобнее усаживается за столом.
— Слушаю. Диктовай теперь. Дед набирает в грудь воздуха.
— «В ячейку консомолов, бакенщика Назара Петровича Климова просьба…»
— Не просьба, а заявление, — морщится Ванюшка, — теперь просьбы не пишут…
— Все едино. Пиши дальше. «Бакенщик Яков Филиппыч Силаев украл у советской казны полпуда керосина и пропил его на полбутылках. А когда против его стоянки ночевал государственный плот, а плотовщики все уехали на ночь в село Спасское — кто в бане мыться, кто за молоком, — Яков Силаев украл у них пятнадцать бревен, эти бревна он зарыл в песок, я могу показать место, где они зарыты…»
Ванюшка с натугой скрипит пером, склоняет голову то на правое, то на левое плечо.
— Ого, — мычит он, — поставим вопрос о его пребывании. За такие дела можно попросить за дверь…
— Пиши, не все еще. «Яков Филиппыч Силаев ночью на вешнего Миколу, в нынешнем году, у спасских рыбаков высмотрел сетки, которые стояли в Песчаном затоне, рыбу взял себе, а сетки бросил комом в воду, а после хозяева насилу их нашли. Как консомолу, ему непозволительно воровать и молиться, а он ходит в церковь и молится, только не в нашей Усладе, а в Спасском, чтобы его никто не видел и не доказал в ячейку. Отец его — богатей — скупает у рыбаков украдкой рыбу и возит продавать в город. Правов на торговлю не имеет, а продает в городе рыбу, будто он сам рыбак. На бакен служить попал Яков Силаев бесчестной дорогой: его отец Филипп Силаев угостил водного начальника водкой, дал ему бараний зад да осетрову голову. На советскую службу Филипп Силаев сына Якова поместил для того, чтобы тот был союзным, а ему бы при Советской власти жилось вольготнее. Сидеть на одной скамье Якову Силаеву с бедными хорошими людьми не место, прошу его выключить из консомола, к чему и подписуюсь…» Дай-ка, — сурово берется дед за ручку, — за свои слова подписью ручаюсь и под ответ готов хоть сейчас.
Разбрызгивая чернила, он пишет печатными буквами свое имя и фамилию.
Ванюшка раздумчиво качает головой:
— Дела… Что он зажиточного сын, это мы и раньше полностью знали, а вот про такие его выходки только сейчас довелось…
— Знали, а в ячейку приняли, бараньи головы! — говорит кто-то сзади из угла густым голосом.
Дед повертывается и только теперь замечает, что в комнате они не одни. В углу у печки сидит широкоплечий, узкий в талии человек. На нем новая кожаная фуражка, длинная черная рубашка, туго стянутая ремешком, высокие козловые сапоги. Из-под козырька фуражки настойчиво смотрят серые быстрые глаза. Под туго натянутой смуглой кожей щек ходуном ходят, играют острые скулы.
— Знали, а молчали! — еще гуще говорит человек и торопливо подбирает под стул длинные вытянутые ноги. — Я-то хоть всего-навсего год в этих местах; весну и лето — в лесу и в поле со скотиной, всех не знаю, мне простительно, а ты, Чеботарев, зачем паршивых овец в ряды напускал?
Ванюшка чешет кончиком самодельной ручки переносицу:
— Его сразу-то полностью не раскусишь. Он тут нам такую песенку запел: «Я, мол, такой, сякой, супротив отца-кулака хочу идти, на самостоятельные ноги хочу стать, у нас, мол, с отцом идеи разные, помогите иметь независимую жизнь…»
— Гнать, поганым кнутом эту падаль из рядов гнать! — Человек вскакивает со стула и стукается головой о притолоку. — Собирай ячейку и ставь вопрос. Вот гибкая и тонкая кулацкая психика примазалась! — Он бегает из угла в угол и налетает на деда. — А ты, старый, чего до сих пор молчал? Давно бы Яшки в ячейке не было…
Дед вопросительно смотрит на Ванюшку.
— Можно мне с ним без утайки говорить? — показывает он на незнакомого человека.
— На все сто процентов, — кивает Ванюшка головою. — Это наш кандидат партии.