Ледолом
Шрифт:
Когда погрузились, из набежавшего облачка внезапно полетел пушистый снег. Рванул холодный, неприветливый ветер. С того берега, из леса, примчалась желтая стая мертвых листьев.
— Яшкины записки, — криво усмехнулась Анка.
Невольно она глянула на левый песчаный берег. Там нет и следа Яшкина становища. Должно быть, он убрался рано утром.
Неприютно вокруг, пустынно: ни человека, ни птицы; трава пожухла, лес вдали оголился. Черная Волга подернута сердитой рябью, морщинами.
Анка садится в корму, дед разносит по берегу бечеву. Последний раз он окидывает глазами покидаемое становище, снимает соломенную шляпу, смотрит в дырявую тулью и не то шепчет что-то, не то просто жует губами. Потом, вскинув бечевник на плечо, он молодцевато крикнул:
— Трогай! Черви козы…
Но не кончил и, схватившись рукою за левую половинку груди, медленно стал оседать на землю.
— Ты чего там ворожишь? — сердито торопит Анка.
Назар беспомощно сидит на земле и слепо шарит вокруг себя руками. Анка выскакивает из лодки, бежит к нему. Он кое-как встает на четвереньки, потом, с трудом оторвавшись от земли, распрямляется. По-прежнему сердито, но уже с тревогой в голосе Анка говорит:
— Ну и чудак же! Подумай: если бы у тебя была не одна, а две внучки, да еще две дочери, так ты бы и стал из-за каждой хлопаться на землю? Давай бечеву, иди садись в корму.
Дед к чему-то испуганно прислушивается внутри себя и хрипит, глотая слова:
— Чего выскочила! Кто тебя просил!..
Но Анка вырывает у него бечеву, и он послушно волочится к лодке. Останавливается и, не поворачиваясь к Анке, глухо кричит в Волгу:
— А тебе можно?
— Чего еще?..
Дед злится:
— Маленькая, что ли! Или не соображаешь? Не повредит тебе, спрашиваю?
— Садись, садись. Ишь припала забота. Сосчитай, сколько до марта осталось. Понял? Держи в стрежень!
О борта лодки звенят встречные льдины. Анка резво перебирает по заплеску босыми ногами. Натянувшись струною, бренчит бечева, ворчит под носом лодки густая, свинцовая вода.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Полтораста дворов Услады разместились в горной котловине над Волгой. Слева гумна деревни обрезает бурливая, обрывистая речушка Кубра, впадающая в Волгу. Лет пятнадцать тому назад по этой речушке, тогда еще безымянной, спускался на лодке какой-то чудак — молодой инженер в белой фуражке с кокардой, — говорят, нефть искал. За извилистость и злое течение он прозвал речку Коброй. Усладовцам не понравилось это непонятное название, и они переиначили его столь же непонятно, но по-своему: Кубра. Инженер собрал в банки и бутылки какую-то черную маслянистую жидкость, выступавшую из глинистых обрывов, и уехал. С тех пор след его простыл; но полукнижное, полудеревенское прозвище прилепилось к речушке прочно, навсегда.
Сзади тяжело надвинулись на Усладу древние нелюдимые горы под шапками леса. Впереди в лоб захлестывает деревню Волга. И только справа по высокому берегу убегают вдаль богатые черноземные поля.
В старину с далекого верховья приехали в эти места на своих вертлявых байдарках кочевые рыбаки. Пощупали шестами каменистые гряды правого берега — стерляди, должно быть, как в нетронутом заповеднике; обшарили широкое устье Кубры — хорошо! — дно ровное, песчаное, в половодье в Кубру рыба на нерест должна валом валить; слазили на горы — нашли много строевого леса; пошли вправо — понюхали чернозем.
— Благодать! Кого невзлюбит Волга, тот может стать за соху — голодным не насидится и других накормит.
Простояли верховские в котловине все лето. Ни разу горы не допустили сюда северного неприветливого ветра, а солнце с утра до вечера заливало котловину горячим светом. Тогда старики кормщики воткнули шесты в землю и решили:
— Здесь не местность, а услада, лучше и искать нечего.
К зиме на месте землянок восковою желтизною засияли новые бревенчатые срубы. Молодые рыбаки роднились с коренными хлеборобами из окрестных сел, что подальше от Волги, бросали лодки, оседали на землю. Так Услада поделилась на две части: поближе к воде — рыбаки, подальше — в гору — крестьяне. Крестьянину надо соху, лемех; рыбаку — лодку; тем и другим нужны сапоги, шубы, шапки. Так, один за другим, появились в Усладе кузнецы, плотники, сапожники.
В уездном городе услыхали о даровой усладовской красной рыбе, и к Усладе присосался рыбный прасол в бекеше и сапогах. Сам он воду не нюхал, но рыбу определял и на вес, и на вершковую меру без ошибки.
Весенним паводком нижние улицы Услады поднимает на воду. В это время рыбаки живут в лодках. В них они ставят самовары, ездят в гости, женятся и спят. С верхних улиц зажиточные с усмешкой поглядывают на водяной этот муравейник бедноты и молят бога — не по злобе, а так, для забавы — крепкого ветра, чтобы поглядеть, как начнет кувыркать и стукать друг о друга куриные домишки.
От Услады до старинного уездного волжского городка Сарынь — восемьдесят верст, до волостного села Стожары — сорок, может, и больше наберется: версты мерила бабка клюкой, а клюка была с загогулиной. Округа глухая, лесная, овражистая. В самой Сарыни жителей насчитывалось тысяч восемь-девять, не больше. Железная дорога прошла далеко стороной. Была в городке одна мужская гимназия; выходила еженедельная газетка «Сарынский курьер»; по вечерам в городском купеческом клубе шумели за картами и в буфете именитые горожане и приезжие окрестные захудалые помещики. Вот и все примечательности.
Летом под крутым берегом городка стояли две пристани — пассажирская и грузовая. Гудки пароходов, пристанская суетня несколько оживляли жизнь. На зиму пристани уводились в затон, — и если кому доводилось ехать в губернию, то отправлялись по столбовой санной дороге. Зимой все в Сарыни замирало. Вечером только и радости — два фонаря на чугунных столбах у подъезда городского клуба. Среди картежников находились пьяненькие златоусты, которые что-то выкрикивали о подводке к Сарыни железнодорожной ветки, о нефти, якобы открытой где-то под Усладой или Отрадой, на берегах какой-то Кобры или Выдры. Над чудаками посмеивались: «Пусть пошумят, все-таки веселее».
Промышленности было в Сарыни — две паровые купеческие мельницы да три полукустарных заведения: кожевенное, гвоздильно-проволочное и пивоваренное. На пивоварне работало одиннадцать человек, в остальных заведениях немногим больше. По округе, вдоль далекой железной дороги, где-то в лесах было разбросано еще несколько грубосуконных фабрик, поставлявших на военное ведомство серое солдатское сукно. Но это к Сарыни уже не относилось: фабрики принадлежали губернским именитым дворянам. Существовало это производство еще с крепостного времени, когда крестьяне отбывали за ткацкими станками барщину. И если кто из сарынских жителей был выходцем с одной из тех фабрик, о нем так и говорили: «Он с крепостной мануфактуры».
Местные гвоздильщики и мукомолы, отработав в хозяйских заведениях положенное время, копались на своих огородах, пасли по пригородным буграм коз и коров, а иногда на летнюю пору и совсем уходили в ближайшие деревни. О жизни этих людей «коренные» сарынчане знали только понаслышке, да и знать ничего не хотели. Иногда лишь разнесется слух: «Тянульщик Гаврилыч до зеленых ангелов допился, умом тронулся», или «Мукосею Павлушке Свиридову левую кисть машиной изжевало». Пройдет молва и стихнет. И отнесутся к этому как к житейским развлекательным событиям, которых так мало случалось в скучной Сарыни, забытой богом и царевым начальством.