Ледолом
Шрифт:
Окулов все еще молчит, читает расписку Каплина, словно впервые видит ее.
— Эй, председатель! — чуть повышает голос Тулупов. — Понятно, ты при должности. Может, что и пристало к рукам. Не без того — случается. Так ведь умеренность надо знать. А то вон куда хватил… Ты верующий?
— Верующий, — говорит Окулов, не поднимая головы.
— Взыщешь хлеб с Каплина?
— Взыщу.
— Когда?
— На той неделе.
Тулупов постукивает согнутыми пальцами по столу:
— И этой красноармейке отпусти. Слышишь?
— Ладно, не глухой.
— То-то! От меня не отобьешься.
Авдей обводит всех победоносным взглядом черных умных глаз:
— Вот как делать надо. А то — шум, гам… Миром надо.
Но Гасилин, вспылив, оттесняет его от стола:
— Ты что, милостыню за нас просишь, человек премудрый!? Нет, не миром надо, а дракой!..
— Вряд ли что получится, — говорят ему. — Тут непробойная стена, сват за брата, сын за отца и все вместе за подлеца.
— Должны пробить! — кипятится пастух. — Нас больше. Власть дана нам, с нас и спросится: зачем бездельников в Совет пустили?
— Думаешь, спросится? — часто мигая левым глазом, вступает в разговор Евграф Пилясов.
— А как же! Вот она спросит, — указывает пастух на плачущую красноармейку. — Ее голодные ребятишки спросят.
В Совете наступает тишина. Одни задумчиво вертят рукавицы, другие поглубже нахлобучивают шапки.
— А ведь так оно и есть, — первым нарушает молчание Пилясов. — Покойный матрос Рыкунов к чему звал? Тряси их, толстопузых! Смелее берись за власть! Что у нас, ума не хватит самим управлять?.. Вот он лежит теперь, наш матрос, — указывает Евграф на окно, за которым видна зеленая могильная ограда и столбик с дощечкой посредине ее, — лежит и, глядя на нас, думает: «Что же вы, братцы, или духом выдохлись? Или толстобрюхих испугались?»
Красноармейка вытерла концом шали глаза и сказала:
— Брюхо у них не природное, а надувное! Тоже мне, мужики! Ткнули бы их хорошенько кулаком под ребра, вот и лопнут, как пустой барабан.
Смешок прокатился среди людей:
— Нам только размахнуться, а то и ткнем.
— Размахнулись бы. В газетах ихних братом лишнего стращают. Иной раз такого идола нарисуют, что ночью грезится.
Евграф Пилясов смелее подступил к председателю:
— Ты гляди! А то так тряхнем, что костей не соберешь!
Впервые Алексей Окулов забеспокоился, еще не слышал он в Совете таких речей. Поднялся из-за стола, снял заячий свой малахай.
— Да что вы, соседи, взъелись? Какой я идол? Глядите, что на голове ношу…
— Не в тебе одном дело, прихлебатель! — крикнул Евграф. — В твоих кумовьях!
— Не шуми, — успокоил его Окулов. — Будет тебе завтра лошадь.
— Тут уж не о лошадях речь пошла, а о людях!
Гасилин вышел из Совета на морозный воздух, как из парной бани. Шел и радостно думал: «Поднимается народ. Расшевелить только, раззудить хорошенько». Побродив по селу, Семен направился за гумна, к мельнице.
Небольшая водяная мельница на реке Кубре привалилась к горе. Четвертую стену ей заменяет гладкий каменистый отвес горы. Мельница раньше принадлежала мрачному высокому мужику, Емельяну Сосипатрову. Теперь ее арендует сельсовет, а ведает делом поставленный на жалованье старый хозяин. Он ведет перед Советом кое-какую отчетность и по-прежнему чувствует себя владельцем мельницы: за помол берет сколько хочет, обвешивает, подмешивает муку. Сколько перемалывают жернова в сутки — никто не знает, мельник держит это в секрете.
Над мельницей плавают облака мучной пыли. Здесь целый базар съехавшихся из сел помольцев. В длинной романовской шубе, подпоясанной малиновым кушаком, высокий молчаливый Емельян стоит у лотка весов. Угрюмо и строго он принимает и засыпает хлеб.
— Замени ты камни гирями! — кричит очередной помолец. — Врут твои камни: на каждый воз, почитай, три пуда не выходит.
Емельян мрачно улыбается и молча опрокидывает лоток с зерном обратно в воз, запахивает пологом.
— Вези обратно, — говорит он ровным басовитым голосом.
— Куда я повезу, коли за тридцать верст лошадь пригнал!
— Не держи черед! — напирают сзади.
Помявшись, мужик снова сыплет зерно на весы.
— Ты не спорь, — советуют ему другие, — а то хуже будет. Намедни он одному спорщику вместо муки мешок отрубей подсунул, тот недоглядел… Так и увез…
Мельник молчаливо делает свое дело, словно разговоры идут не о нем.
Пастух подзуживает помольцев: «Чего терпите? С вашим же зерном, на своей мельнице — словно из милости просите».
Сначала люди и здесь отговариваются:
— Пусть лопает, может, подавится. А то заартачится — и у хлеба без муки насидишься.
— Другого поставим, честного.
Это замечание выводит Емельяна из равновесия. Как бы впервые заметив Семена, он угрожающе говорит:
— Ты чего тут народ мутишь?
Сорвав с головы картуз, пастух яростно ерошит короткой стрижки волосы, гремит:
— Ты думаешь — на тебя дубинку нельзя найти? Брось камни, давай гири!
— А тебе что, больше всех надо? Или больно много зерна засыпал?
— Может, и ничего не засыпал, а безобразия не потерплю!
— Не засыпал, так уходи…
— Не уйду! — кричит пастух.
— Уйдешь, — злобно говорит мельник. Он направляется под навес и начинает отвязывать цепь, на которой, захлебываясь лаем, бесится, прыгает огромный пес. — Последний раз говорю — уйди, а то спущу сейчас…
С одного из возов вдруг спрыгнул высоченный, костлявый мужчина. Медленно волоча ноги, чтобы не свалились широкие обрезни, он идет к мельнику. Это Самсон Дерябин. Под мышкой у него зажато кнутовище. Приблизившись к Емельяну, дядя Хрящ перехватил кнутовище в правую руку, размотал плетенный в три ремня кнут.
— А ну, золотой, не тронь своего кобеля, ему положено на цепи сидеть. Ты и без него сумеешь отбрехаться.
— Не распоряжайся, — гудит мельник. — Ты не свой хлеб на помол привез, а чужой.
— Хлеб — чужой, только слова говорю свои… Слышь, брось цепь! — Хрящ грозно хлестнул кнутом по снегу, оставив глубокий рубец. — А то как начну стегать сплеча и наотмашь, шерсть с тебя клочьями полетит.
С Дерябиным, если разойдется, шутки плохи. Емельян, что-то ворча, вернулся к весам.
— И гири сейчас же давай! — приказал Хрящ. — Ишь, до чего изнахальничались.