Ледолом
Шрифт:
На улице Гасилин всей грудью вздохнул холодный с морозцем воздух, — у него в голове гудело от цифр, рублей, и было такое ощущение, словно выбрался он наконец из болотной жижи, в которой торчал по самую шею.
— Фу, дьявол! Вот нечисть! Как из ямы выскочил.
Тулупов шел, высоко держа голову, шагал твердо, похрустывая снегом.
— Брезглив ты, пастух, — осуждающе сказал он. — Нет, раз уж начал нечисть разгребать — не бойся ручки испачкать, не пристанет.
И Семен невольно позавидовал, — столько было в Тулупове спокойного, чуть высокомерного достоинства, такая чувствовалась уверенная сила и независимость во всей фигуре, в походке. Хотелось взять Авдея за локоть, сказать что-нибудь хорошее. Да ведь как подступишься? Гордый человек, колючий. И Гасилин ограничился одним только вопросом:
— Ну, доволен теперь? Здорово мы эту лавочку копнули!
— Я на этом не остановлюсь, — зло ответил Тулупов.
Семен сейчас же подхватил:
— И куда дальше пойдешь?
Тулупов не понял или сделал вид, что не понял.
— Домой пойду, убираться. Куда же еще?
— А мы дальше собирались… Слушай, Авдей Пахомыч, не пора ли нам потолковать как следует? — Гасилин все-таки взял его за руку. — Народ теперь не удержишь. Кооператив — дело нужное, да не первое. Мы такую жизнь построим — как в новой светлой избе будем жить!
Авдей приостановился, высвободил руку, нахмурился.
— В новой избе?.. Молод! Надорвешься в одиночку.
— А мы все возьмемся! Понимаешь? Друг ты нам или нет?..
— За что же вы возьметесь, друзья-песенники?
— Вот — артель хотим. Слыхал, что в Ключищах сделали? Как думаешь?
Лицо Тулупова стало опять отчужденным, замкнутым.
— Думаю так, что на улице об этом не разговор. Ты вот что, — акт к завтрему же приготовь, пока Гафаров следы не замел. Прощай пока.
И Авдей повернул на другую сторону улицы, хотя сворачивать ему было еще рано.
Вечерело. Солнце медленно сползало за гору. На Усладу ложились синеватые тени, но вершина горы была окрашена алыми мазками, словно пятна крови запеклись.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В тесном и низком овчинном помещении у Филиппа даже днем полутемно. Здесь всегда горит маленькая керосиновая лампа. Густо закопченные бревенчатые стены овчинной будто обтянуты черным сатином. Углы затканы паутиной. От пола до потолка колышутся косые столбы пыли. Остро пахнет квашеной мездрой. Воздух так насыщен едкими испарениями, что у непривычного человека щиплет в носу и слезятся глаза.
Едва начали сгущаться сумерки, Гуляш зажег висячую «молнию». Без рубашки, в одних штанах и в неизменной своей кубанке, он острой кривой косой скоблит на колоде овчину, посыпая мездру толченым мелом. Тело у него такое желтое, что кажется сплошь намазанным йодом. Спина, плечи, грудь густо изукрашены татуировкой. На желтой коже разместились лиловые черти, якоря, обнаженные красавицы, букеты невиданных цветов.
Яшка сидит рядом на куче овчин. От него попахивает винцом. Глаза какие-то шалые — в них испуг, злость, негодование.
— Ну вот, — ласково и спокойно продолжает Гуляш давно уже начатый разговор, — женит, значит, тебя, Яшенька, папаша на вдовушке, и будешь ты нянчить… Как назвать? И брата и сына. С вечера вдовушка поспит с тобой, а под утро, когда ты разоспишься, она — шмыг к папаше под одеяло…
Кажется, что Гуляш впросонках разговаривает сам с собой, но от этого слова его насыщены особо тонким злорадством и насмешкой.
Яшка пошевелился на овчинах, шумно вздохнул.
— Я вам говорил, — жалуется он Гуляшу, — какой у меня отец. Теперь вы сами видите. Это не отец, а немилосердный палач… Если трешницу пропьешь, так он считает, что триста рублей пропито. Ежели с девкой побалуешься, ему думается, что она деревню детей в дом принесет. А сам?.. Понимаете мою жизнь? Горькая темница! Темный подвал!
Гуляш продолжает работать — покачивается над колодой, сгибается и разгибается.
— Жалко мне тебя, Яша, а чем помочь?
Яшка визжит в отчаянии и злобе:
— Не женюсь! Мне девок хватит. Я его старый блуд прикрывать не желаю!
Гуляш кинул на перекладину выскобленную овчину.
— Верно, верно, я бы тоже так сказал! — Он вглядывается в маленькое, словно банное, оконце. — Ну вот, идет мой хозяин, а твой отец. Сейчас он тебя женить начнет. Не обессудь. Я тут ни при чем.
Войдя, Филипп подозрительно оглядывает их. Гуляш непроницаемо равнодушен. На лице Яшки пылают красные пятна.
Филипп подсаживается к сыну, ласково кладет руку на колено ему, смотрит в лицо:
— Ч-чего невеселый?
Яшка, отвернувшись, молчит.
Филипп покряхтывает, трет грудь, бока, словно внутри тесно, по-прежнему ласково продолжает:
— Сынок, у меня к тебе сурьезный разговор. Григорий — человек свой, с-семейный, я при нем… Ж-жениться тебе надо.
— На ком? — дерзко и вызывающе вскрикнул Яшка.
— Дай отцу сказать. Или не терпится узнать, — пробует пошутить Филипп. — В холостых гулять долго — вред! Девку теперь за тебя мудрено сосватать. Ты себе Анкой с-славу запачкал. Я забыл об этом, а люди помнят… Тут вдова одна есть — молодая, приглядистая, не бедная…
Не дав ему кончить, Яшка вскочил с овчин, крикнул возмущенно я яростно в лицо отцу:
— На своей портомойке! На Фимке! Ага! Я знаю! Старый грех хочешь сыном покрыть? Чтоб на двух кроватях спала? Ты… ты… палач, а не отец!
Филипп тоже поднялся. Лицо у него стало багрово-синим. Он просипел, дергая ворот рубашки:
— От тебя вином р-разит, мерзавец!
Бросив работу, Гуляш смотрит на них, полузакрыв глаза. Потом он тихо подобрался сзади к Яшке и ловкой подножкой сшиб его на пол. Не ожидая столь предательского удара, Яшка свалился вниз лицом, забарахтался, как молодой баран перед заколом. А Гуляш, тяжело придавив коленом ему поясницу, поднял на Филиппа преданные глаза и сказал:
— Он на тебя, хозяин, с кулаками лезет, поучить надо… Лежи, Яков, лежи, нельзя так…
Филипп степенно снял со стены ременную супонь и, скинув картуз, широко перекрестился.
— Прости, господи, — не чужого бью, а родного жалую…
Стегает он Яшку, сильно и раздельно взмахивая рукою, с каждым ударом приговаривает:
— Это — за гулянки с Анкой, давно уж с-собирался!.. Это — не дури… Это — слушайся… Это — за то, что жену тебе подыскал, а ты неблагодарен… С нареченной вас! — сказал он, стегнув в заключение. Аккуратно повесил ремень на прежнее место и, уходя, сказал: — Люб-бя бью. Не опамятуешься — еще получишь.