Ледолом
Шрифт:
Беседа шла спокойно, и на душе у Анки было хорошо. Так бы вот сидела и рассказывала без конца. В горнице тепло, каким-то особенно мирным светом горит лампа. Семен свободно откинулся к стене, словно хозяин в своем доме: сидит и слушает, что говорит жена, вернувшаяся из города. На всю бы жизнь так! И пусть пропадут, сгинут окаянные ночи одиночества, когда, кажется, выбежала бы босиком на снег и закричала бы на всю Усладу: «Тошно мне!» Анка даже зажмурилась. Да ведь нет такого счастья. Хоть и душевный человек сидит, но не хозяин — гость. И она продолжает прежний разговор:
— У тебя, Семен, как-то просто очень получается: подсчитаем, привыкнем… Ты же не счетовод в кооперативе, и речь идет не о приходах-расходах, а о новой нашей жизни.
И Анка хоть и не согласна была с женотделкой Антониной, но теперь, сложив руки на коленях, не сводя взгляда с желтого огня за стеклом лампы, сама заговорила о сказочном городе, освещенном солнцем, куда идут толпы людей.
— …Тут, не знаю, мечтать, что ли, надо, — закончила она. — Ты как-то суховат, Семен.
— Суховат? — переспросил пастух и отодвинулся от стены. — Эх, Анка! У тебя хоть дед был, а у меня — чужая бобылка. Вот и выбирай: мечтать или с кнутом за жизнью гоняться? Не то сказал!.. Бывало, ляжешь на зеленом лужку, котомку с хлебом под голову положишь, взглянешь на небо, на солнышко и скажешь: «Да неужели не для меня все это зажжено?»
Он порывисто нагнулся, выхватил из-за голенища клеенчатый сверток, развернул, поискал в бумагах.
— Вот слушай… На пастьбе этим летом составил…
В своем небогатом наряде Стою я весь день на посту, Служу при усладовском стаде — Простой деревенский пастух. Пусть воют свирепые волки, Но я не покину поста, — Стреляет сильнее двустволки Удар боевого кнута. Не бойтесь, табун не убудет, Мой преданный взор не потух, — Я с вами, крестьянские люди, Ваш верный товарищ пастух!— Ну как? — спросил он. — Все понятно?
— Это же стихи? — удивилась Анка. — Вон ты какой…
— Чего ж особенного, — скромно говорит Семен. — Акт не получается, а тут легко вышло, от самой души. Как Парамонов, хочу в газету послать. Только не решаюсь.
— Должны поместить. Складно…
— Вряд ли. Это ведь для себя писано.
Вспомнив, Анка раскрыла свою тетрадь, вынула из середины сложенный вчетверо номер «Сарынского знамени», с гордостью показала:
— А меня уж напечатали…
Пастух смотрит на снимок, на Анку, прищелкивает языком:
— Здорово! Похожа… Только черноты лишнего положили. Ты ведь русая… Теперь на весь уезд прославилась. Даже завидно.
— Ну, что моя слава. Я же ничем не заслужила. Вот отец твой прославился. На мельнице, в красном уголке, портрет его висит: во всю стену, в рамке. Однорукий Свиридов говорит: «Зачинатель всей революции в Сарыни». Я слушала — и мне было приятно, Семен.
— Так это же — отец, а не я. Значит, помнят его там?
— Особенно Свиридов помнит. Он просил… — тут Анка запнулась, — просил привет тебе передать. В гости звал.
— Спасибо. Надо съездить, посмотреть, какой у отца товарищ был.
— И еще я узнала, — продолжала Анка, — оказывается, наш Филипп — родной брат мельничного буржуя. Вот как в жизни получается?
— А ты что думала? Тут все в одно скручено…
Пастух встает, ходит по комнате, говорит с ненавистью:
— От дедов борьба идет! Не успокоимся, пока всю эту крапиву с корнем не выдернем, чтобы семя не осталось…
Вдруг он прислушался. За стеной скрипнул ставень. Гасилин вопросительно посмотрел на Анку.
— Ветер, — спокойно говорит она.
Но за окном слышен осторожный хруст. Торопливо шаря за высоким поясом брюк, пастух бросился к двери. В сенях он долго не мог открыть задвижку. Анка выбежала к нему.
— Пусти, сама отопру!
В темноте руки их сталкиваются, переплетаются — одна тонкая, холодная, другая — широкая, теплая, вздрагивающая.
В распахнутую с треском дверь хлещет лунный свет. Никого не видно. Пустынно вокруг. Но когда пастух и Анка подошли к переднему углу избы, то отчетливо услышали тяжелые убегающие шаги. Семен вскинул над головой руки. Вспыхнул синеватый огонек. Дрогнула и разорвалась морозная тишина. Ответно крякнуло бревно в стене избы. Испуганным лаем залились собаки.
— Не застращаете! — крикнул пастух. — Видали не таких!..
Они медленно возвращаются в избу.
— Тебе лучше у меня ночевать, — советует Анка.
— Не боюсь! — возбужденно говорит пастух.
— Да разве про боязнь? Вот чудак. У тебя же не топлено. Вот — на лавке… Придвинь еще стул.
И Анка уходит в чуланчик, шумит за перегородкой юбками.
Пастух проверяет запор, курит, о чем-то раздумывает, опустив голову; потом, не снимая сапог, вытягивается на лавке, положив под голову свернутый пиджак. Засыпает он скоро. Дышит ровно и громко.
На цыпочках Анка выходит из-за перегородки, убавляет в лампе огонь. А затем, загоревшись светлой улыбкой, приносит подушку и осторожно подкладывает ее под голову пастуха.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Рано утром, еще по-темному, Гуляш разбудил Филиппа.
— Я, хозяин, хочу на охоту сходить.
Филипп лежал под одеялом — грузный, огромный. Лица его в темноте не видно; но голос расслабленный, больной:
— А как ночью обошлось?
— Все благополучно кончилось.
— Тебе бы надо совсем людям не показываться.
— Вот я и хочу уйти в лес потихоньку.
— Г-господи, — со вздохом сказал Филипп, — прости меня. С этой ночи, Григорий, расхворался я. Не буду вставать сегодня.
Гуляш взял ружье и спустился к Волге. Услада курит в морозное небо голубым дымом из печных труб. На берегу Гуляш осторожно оглянулся по сторонам и повернул обратно в село. Закоулками он пробрался к Фимкиной избе.
У Фимки не заперто. Она в сенях со светцом, низко склонившись, роется в большом раскрытом сундуке.
Гуляш бесшумно, по-воровски, открыл дверь, подкрался и через Фимкино плечо глянул в сундук. Он резко изменился: лицо его, обычно сонное, перекосилось от злобы, глаза играют зеленоватым блеском. Весь он передергивается, словно в ознобе, с усмешкой говорит:
— Приданое молодому готовишь?
Испуганно вскрикнув, Фимка торопливо захлопнула крышку. Округлившимися от ужаса глазами она смотрит на Гуляша и не может вымолвить ни одного слова. Он смеется еще злее:
— Приданое, говорю, готовишь? Не рано ли?