Реки не замерзают
Шрифт:
— А дальше? — чуть слышно спросил Петруня.
— Дальше? Дальше я не очень понял. Как-то все быстро завертелось-закрутилось, стало шириться, словно в прогрессии геометрической. Деревню мы разом перемахнули, пошли под нами города, реки, озера, до самого моря дошли, до Мурманска, а народу вокруг — прорва, и у всех от смолы руки чернущии… Как чайки вокруг закричали, волны забились, так я разом и проснулся. Вот такой сон.
— Вот такой сон, — эхом повторил Петруня и встрепенулся: — Сон! Надо батюшке рассказать. Непростой сон! Ох, не простой.
— Раз так, расскажи, — кивнул головой Филиппыч, — может разъяснит…
* * *
Про лодку говорили всю неделю. Судили и рядили, жалели и наделись, а когда сообщили о гибели всех моряков, решали, кто же виноват. Впрочем, говорили и о Петровниной корове, которая после потравки совсем перестала доиться, и об очередном пьяном выкрутасе Кольки Маленького, а в конце недели и того пуще: с пятницы на субботу внезапно помер пенсионер Иван Евдокимович. Инсульт. А мужик-то был крепкий… Филиппыч качал головой. Так и не успел он сказать другу правду, до которой таки почти добрался. “Не успел, — сокрушался Филиппыч, — вот тебе и «рано мне еще», вот тебе «когда соберусь». Собрался ли? Все ли справил в дальний путь? Так-то…”
Хоронили Ивана Евдокимовича в понедельник. Филиппыч доковылял вместе со всеми до храма, поцеловал образ Спасителя, стоящий во гробе на груди усопшего, прикоснулся на мгновение к сосновой плоти домовины, совсем не пугающей своей близостью и отошел. Он сидел в углу храма на лавке и слушал, как псаломщик Петруня нарочитым баском выводит стихи девяностого псалма, как тянет потом “Господи, помилуй” и “Подай, Господи”, как читает, понижая тон до хрипа, Апостол, и как сам отец Иннокентий поет высоким фальцетом: “Яко да Господь Бог учинит душу его, идежи праведнии упокояются…” и позвякивает кадилом. “Каково ему там? — отчего-то подумал вдруг Филиппыч. — Ведь ни в чем не виноватым считал себя человек, а руки-то в дегте все…” Петруня вслед за батюшкой пропел вечную память, и в голос зарыдала Агрофена, сестра Ивана Евдокимовича. С покойным простились и батюшка сказал напутственную проповедь про память смертную, про путь христианина и про долги его пред Богом, ближним и самим собой, а закончил словами о грехах человека.
— Мятеж, бегство, удаление от Церкви, расточение своих природных сил, жизнь во блуде — вот путь греха, — говорил батюшка. — Бытует ошибочное мнение, что своими грехами мы “обижаем Бога”, заставляем Его “гневаться” и “наказывать нас”. Однако Бог нелицеприятен, Он любит всех людей, наши грехи не изменяют Его природы. Грехами мы в первую очередь сами себя ввергаем в различные бедствия. Грех — это уничтожение мира, который вверил нам Господь, грех — это наше самоуничтожение. Мы имеем власть над миром, но не бережем его. Мы его не спасаем, мы выплескиваем в него горы зла. Это и зависти, и убийства, и клевета, и непрощения, это нравственная нечистота. Весь этот мутный поток буквально разрывает мир на части. Отсюда моры, трусы, потопы, отсюда катастрофы, взрывы. Не обольщайтесь, все мы причастны к этому. Скорбь и теснота всякой душе человека, делающего злое * говорит апостол. Скорбь, печаль, горечь и страдания — это неизбежные спутники греха. Есть лишь один путь спасения — это путь покаяния, только на этом пути возможно уничтожение гибельных последствий греха. А иначе, иначе будет так, как говорил Спаситель о погребенных под развалинами Силоамской башни: если не покаетесь, все так погибнете…
— Кто погиб, какая башня упала? — зашептал вдруг кто-то прямо в ухо Филиппычу.
Он повернулся и по чудовищному духу перегара узнал Колю Маленького. Тот же продолжал пьяно гундосить свое:
— Что за башня, говорю, никак Останкинская? Упала что ли? Не может быть! Она же во… железная! — Коля Маленький смачно рыгнул, еще более отравив воздух.
Филиппыч молча покачал головой и отвернулся, спасаясь от невыносимого сивушного смрада. Впрочем, Колю тут же подхватили старушки и вытолкали взашей. А Филиппыч думал: “Вот оно, оно самое… мой сон… точно так и я думал: все виноваты… Вот секрет! Жалко Иван так и не узнал, вернее, слишком поздно, поздно узнает…”
* * *
На поминки Филиппыч не пошел. Звали конечно, но он представил, как запоет после третьей рюмки Анка Кузьмина, как спляшет гопака Коля Маленький (ведь обязательно спляшет!), вспомнил премерзкий вкус местного самогона, так что горло разом перехватило — все это живо себе вообразив, он попросил племянницу Зинулю проводить его до дома. Она и довела до самой почти скамейки. В сенцах Филиппыча повело, он оступился, шагнул как-то не так, немного не в ту сторону, запутался ногами в какой-то рухляди и упал в темноту, загремев пустыми ведрами. Не повезло, вот ведь как бывает! Ему показалось, что путь к кровати вылился в безконечно долгую историю с какими-то невнятными шептаниями, всполохами непонятных, словно чужих, воспоминаний, просто рваными клубами черного тумана, а в правом боку невыносимо болели ребра, и темнота то и дело взрывалась снопами ярких злых искр.
Филиппыч проболел целую неделю, временами (в первые три дня) впадая в бредовые состояния. “Ты все какой-то деготь вспоминал, — рассказывала после Зинаида, — руки, кричал, у всех в дегте, звал отца Иннокентия, вот я и привела”. И действительно ведь привела. А было дело так…
Первым пришел Петруня с потертым батюшкиным портфелем, подошел к Филиппычу, сочувственно что-то пробормотал и тут же засуетился, забегал, вовлекая в эту суету и Зинаиду.
— Скатерть чистую давай, — командовал он, — лучше новую, если есть, ведь таинство святое будем свершать…
— Откуда у деда новое? — оправдывалась Зинаида. — Ну, да ладно, я из дома принесу.
— Блюдо с зерном, чтобы свечи ставить и лучины, — перечислял Петруня, потом, вспомнив, крикнул уже ей вдогонку: — Да, а масло и кагор? Про них тоже не забудь.
Филиппыч только дивился, затаившись в своем углу. Его никогда не соборовали, поэтому все было непонятным. Появился отец Иннокентий, высокий сутулый, лет сорока пяти, с задумчивым лицом учителя литературы. Он поправил на носу очки в тонкой металлической оправе, потеребил длинную реденькую бородку и тоном врача-терапевта, не то чтобы строго, но достаточно серьезно, спросил:
— Что ж вы так, Семен Филиппович, храм позабыли? Надо бы вам себя побуждать к этому, вон, Зинаиду просить, она ведь частенько бывает. Для вас храм — первое лекарство. А то ведь только когда нас припирать начинает, тогда только бежим, мол, помоги Господи. А раньше что? Господь ведь так спросит.
Филиппыч хотел объяснить, что он никуда в общем-то и не бегал, но почему-то сразу передумал. А то вдруг обидится батюшка, уйдет? Ведь раньше-то хотел? Хотел. Вот и подал Бог…
— Говорил ведь, надо поговеть, говорил? — встрял Петруня. — Вот Господь скорбями и торопит. Так-то…
— Многие ведь как думают? — продолжал, между тем, батюшка. — Раз соборуешься, так значит непременно помирать надо. Говорят, что после соборования нельзя мыться, нельзя есть мясо, поститься нужно даже по понедельникам. Все это неправда. В Евангелии от Марка сказано, как апостолы, проповедуя в Палестине, мазали больных маслом и исцеляли их. Это таинство исцеления. И в болезни человеку необходимо обращаться к Богу с молитвой, не надеясь на врача только. Врач конечно тоже есть орудие Божьего Промысла, но если Господь не благословит, то и врач никакой не поможет. А елей, которым будем вас мазать, есть образ милости Божией, любви и сострадания. Но прежде поисповедую вас, батенька, вы ведь верно давно не были на исповеди?
Филиппыч лишь покачал головой.
— Принеси-ка, Петр, требник, — распорядился Батюшка и принялся читать молитвы из поданной Петруней книги. “Господу помолимся. Господи помилуй. Боже, Спасителю наш, иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду о своих согрешениях оставление даровавый…” Закончив, батюшка подошел к кровати, присел рядом и наклонился пониже, что бы выслушать Филиппыча, блюдя от присутствующих тайну исповеди… Филиппыч поначалу не знал, как и что говорить, но вспомнив про деготь, про грязные свои руки, про то, что виноват, тихо зашептал что-то в самое ухо батюшке. Он словно разглядел вдруг на своих руках черные пятна от предательства, зловонную ляпку супружеской измены, грязные подтеки от обманов и неверности своему слову, мусор наговоров, пересудов, зложелательств и даже кое-где кучки угольков от покраж (надо же, и сам подивился, и такое когда-то было!). Удивительная штука память! Вдруг разом наворотила всякого такого, о чем ни сном ни духом лет шестьдесят не думал, не вспоминал. Вот ведь дивны дела Твои, Господи! Разговор вышел длинным. Филиппыч и не заметил, как стал называть свои прегрешения в полный голос. Зинаида всплеснула руками и вышла в сенцы, за ней вскоре последовал и Петруня. А Филиппыч устал. Дышал тяжело, через боль в правом боку, но — удивительное дело! — все равно ему стало легче, будто вдруг помолодел лет на двадцать. Об этом тоже не преминул открыть батюшке. Тот улыбнулся.