Ледолом
Шрифт:
В тот же день партия отправилась на работу.
Но вот наступает сыроватая, темная мартовская ночь, и пастуху опять некуда девать себя. Однажды он даже купил полбутылки водки, но после первого же стакана его стошнило. Он отдал полбутылки писарю Петру Ивановичу Калдину, к великому удовольствию последнего.
С того самого вечера, когда у Филиппа состоялось последнее сборище в присутствии Егора Силаева, писарь круто изменился. Работает он теперь очень усердно, целые дни ворочает глазами над бумагами. От женщин Петр Иванович совсем отстал, сделался очень молчалив и тревожен, всякий неожиданный стук пугает его до крика. Жизнь повел писарь уединенную, замкнутую. Пьет еще больше, запершись наедине с собакой в своей грязной комнатушке.
— Допьешься ты до зеленых ангелов, — предупреждал Дерябин, — хоть товарищем обзавелся бы…
Но приятелей Петр Иванович не заводит, а старых своих друзей, в том числе и Филиппа, избегает. Встретив однажды Силаева на улице, он очертя голову бросился бежать. Филипп погрозил ему вслед пальцем и просипел:
— Ты меня во грех не вводи! Без тебя г-грешить много приходится!
После этого случая писарь замкнулся еще больше. Однажды Филипп прислал за ним Яшку, но Петр Иванович сослался на хворь и не пошел. Наконец Силаев сам пожаловал к нему с мельником. Писарь отпер им лишь тогда, когда они начали ломиться в дверь. Он встал на пороге, раскинув руки, и закричал в диком испуге:
— Смертью моей мамаши прошу, не входите ко мне! Не хочу я больше!
— Продать, что ли, задумал? — мрачно спросил мельник.
Калдин грохнулся на колени:
— Коль скоро на огне жарить будут — смолчу. Звука не пророню! Не троньте меня. Боюсь я их!
Филипп еще раз пригрозил:
— Ежели хоть слово д-дохнешь, со дна морского за волосы вытащу и башку об камень рас-сколю! Будешь молчать — никто не съест.
Он действительно оставил писаря в покое и при встречах даже не здоровался с ним, будто никогда его в глаза не видел. Но Петру Ивановичу не стало легче. Ночью он вскакивает, сидит на постели, уставившись глазами в темноту, зажигает огонь, выпивает рюмку и забывается тяжелым сном вплоть до нового беспричинного пробуждения. Он даже начал заговариваться.
— Худеешь чего-то, Петр Иваныч, — говорит пастух.
— Работаю много, — испуганно вздрагивает писарь и начинает озираться по сторонам, словно кто-то неотходно стоит за его плечами и слушает его слова.
— Годик-два поработает, — отозвался о Калдине фельдшер, — а там придется на него рубашку надеть.
Не лучше, чем писарь, проводит ночи и пастух. Обессилев от бессонницы и горьких мыслей, он засовывает за пояс брюк револьвер и отправляется бродить вокруг Анкиной избы. Семен не осмеливается даже подойти и заглянуть в окна. Ему кажется, что увидит в избе нечто страшное. Он садится где-нибудь в тени и молчаливо сосет папироску за папироской.
В одну из таких тяжких минут Семен спохватился:
— Что это я, словно верченая овца, кружусь! На завтрашний вечер надо хоть какое-нибудь развлечение придумать.
Вспомнились настойчивые просьбы Ванюшки — послушать, как он научился играть на гармошке. И пастух решил созвать комсомольскую вечеринку.
Все прошло складно, весело. Молодежи набралось полна читальня. Парни и девушки держались парочками. Танцевали, играли в фанты, щелкали семечки. Ванюшка сидел в переднем углу — гордый и счастливый, растягивал гармонь от плеча до плеча.
Пришли на вечеринку и Сергунька Дерябин с Груней Пилясовой. Отработав день с Аверьяновым, они ночевать возвращались в Усладу, в палатке геологов не хватало для всех места. Приходили усталые, в мокрой после лазанья по сугробам одежде, наскоро закусывали, справляли что нужно по хозяйству, а в сумерки исчезали из дому, чтобы встретиться в условленном месте. Они и часа не могли провести друг без друга. Жили в той радостной и тревожной отрешенности, в том смутном полусне, когда при всяком деле, в каждой думе грезится одно и то же лицо, глаза, улыбка, без которых свет может померкнуть. Сергунька, обычно тихий на людях, теперь стал заметно важничать. Произносил непонятные для других слова: «буссоль», «ориентир», «горизонтальность». И Груня при таких разговорах вторила ему своим негромким ясным голоском.
На вечеринке они сидели рядом. Семен подсел было к ним, спросил:
— Ну, разведчики, нашли что-нибудь?
Сергунька начал, как геолог Аверьянов, поднимать и опускать свои тонкие брови, заговорил ломким баском:
— Тихон Викторыч ждет, когда сойдет снежный покров. А пока визируем на местности…
Груня слушала, кивала, перекладывала тяжелые косы с одного плеча на другое. Пастух покашливал, то подбирал под стул, то вытягивал длинные ноги. И вдруг почувствовал себя среди молодежи слишком взрослым, одиноким, посторонним. Прежняя тоска засосала сердце. А тут еще Груня шепнула Сергуньке:
— Пройдем кадриль.
Семен встал и зашагал к двери, проталкиваясь среди танцующих.
Вечеринка длилась своим чередом. Потом Сергунька провожал Груню. Впрочем, трудно понять, кто из них кого провожал.
— Вон у этого плетня простимся — и ты уж иди, а то дома тебя заругают, — говорил Сергунька.
— Хорошо, — соглашалась Груня.
У плетня они стояли несколько минут, молча держась за руки. И когда Сергунька, вздохнув, поворачивал обратно, Груня, не выпуская его руки, тоже шла, говоря:
— Вон до этого колодца…
— Ты же забоишься потом.
— Нет, не забоюсь.
Домой Сергунька попал к первым петухам. Его очень удивило, что в избе еще не спали, горел огонь. Раздеваясь на кухне, он видел, что мать с отцом сидят за столом, оба серьезные, вроде как поссорились. Этому трудно было поверить. Лукерья Фоминична — женщина дородная, громогласная, — хоть и командовала в доме, но в спорах всегда уступала Самсону.
— Пастуху легко торопить, — громко сказала мать, продолжая начатый разговор, держа руки сложенными на животе, — у него, кроме кнута, ничего нет.
— А у нас полон двор добра, — усмехнулся отец.
— Мы все же давнишние жители.
Усаживаясь за кухонный стол поужинать, Сергунька проворчал: «Все обсуждают».
— Замечательные жители, — доносился язвительный голос Самсона. — Вот эти сапоги с разводами я подшил четырнадцатый раз. И ношу их по торжествам. А Сергунька впервые в жизни обновку надел, да и то своим горбом добыл.
— Кто же виноват, что у тебя в карманах не держится?
— Не держится потому, маманя, что карманы худые. — При серьезных разговорах Самсон всегда называл жену маманей. — Худые оттого, что мыши прогрызли, грызть им в нашем доме больше нечего, разве тараканов, но мышь таракана не употребляет, так как он у нас тоже неизвестно чем кормится. Значит, рассуждая, дойдем мы с тобой до бога, до царя, до Филиппа Парфеныча…
— Понес, — сердито отозвалась мать. — Какой там царь? Ты же сам теперь начальник. Получишь жалованье — и купи сапоги.
— А дальше?! — в волнении закричал Самсон, и Сергунька уже знает, что сейчас отец выщипывает волосы из бороды. — Что ж я, не думал об этом по ночам?.. Ну, надену я новые сапоги, приду в Совет, рассядусь, достану печать, назовут меня не Хрящом, а Самсоном Федулычем… На будущий год другого Самсона выберут. У нас теперь так. И куда я пойду в новых сапогах? Далеко ли дойду?